Беркут взял из рук старшины автомат, передернул затвор, однако на спусковой крючок не нажал. Дрожа всем телом, пленные опустились на колени и, склонив головы, бормотали слова молитвы. В трусах и майках, облепленные глиной, с запекшейся на лицах кровью… Как он мог стрелять в этих безоружных людей? Но в то же время какое он имел моральное право перед тысячами своих сограждан отпускать этих оккупантов, чтобы завтра они снова взялись за оружие?
— Пощадите, господин офицер, — еле слышно проговорил один из них. — Бог одарит вас за это милосердие.
— Вы знаете, что существует приказ немецкого командования захваченных партизан пленными не считать, в лагерях для пленных не содержать, а казнить через повешение?
— Знаем, господин офицер, — подтвердил тот же пленный. Беркут вспомнил, что на его френче были погоны унтер-офицера. — И все же пощадите нас.
— И знаете, что у партизан нет, и не может быть, лагерей для пленных?
— Кто ж этого не знает, господин офицер?
— Дозвольте мне, товарищ капитан, — появился рядом с капитаном Гаёнок. — Это дело солдатское, вам оно не с руки. Отойдите, я приму грех на душу.
— Не стрелять, — вдруг остановил его Беркут. — Хорошо, мы отпустим вас, — снова обратился он к пленным по-немецки. — Но каждый раз, когда здесь, в тылу, вы должны будете нажать на спусковой крючок, сначала вспомните, как, стоя на коленях, молили меня о пощаде. — Выхватив из-за голенища нож, он быстро перерезал веревки. — Вас никто не тронет. Свободны.
— Дай Бог, чтобы и вас кто-нибудь точно так же пощадил, — едва шевеля губами, проговорил пленный, который до сих пор не проронил ни слова.
— Я помилования себе на коленях не вымаливал, — сурово заметил Беркут. А уже по-русски добавил: — И никогда не буду вымаливать.
И направился к плащ-палатке, на которой лежало собранное оружие. Старшина и Гаёнок последовали за ним.
Все еще не веря в свое спасение, пленные отходили пятясь, боялись, что, как только отвернутся, кто-нибудь из партизан обязательно выстрелит им в спину.
Добравшись до ручья, Беркут заметил шевелюру притаившегося по ту сторону его, за камнями, Отшельника.
— А мне казалось, что ты все же не выдержишь и в самый решительный момент боя поможешь моим ребятам, — как бы между прочим сказал он, отдавая Отшельнику пулемет и, в свою очередь, принимая пулемет от Колодного, который еще только переходил ручей.
— Это ваше дело. Губите души, свои и людские, воюйте… Лично я в этой войне хочу лишь одного: сохранить свою жизнь. А сохраняя ее, уберечь и десятки других, мною не убиенных.
— Дезертир — он и есть дезертир, — подытожил этот короткий разговор младший лейтенант. — И философия у него дезертирская. Скажи хоть, в каком звании воевал.
— Скажу: рядовым необученным. А вот относительно философии… — принимая плащ-палатку с оружием уже от старшины. — Не дезертирская она, а вселенски христианская.
— Это и есть «дезертирская».
— Если бы ее исповедовала хотя бы часть тех людей, которые развязали эту войну и неправедными стараниями которых она полыхает, её, войны этой, может, никогда бы и не было.
— Да ты что, верующий, что ли? — удивился Горелый. — К секте пристал?
— Не верующий. Отчаявшийся.
— Да это уж один черт!
— И в отчаянии своем поверивший в святые заповеди христианские.
— Я вижу, ты хорошо устроился здесь со своими заповедями, — съязвил младший лейтенант. — На военно-полевом суде расскажешь о них… прокурору. Таких, как ты, он обычно выслушивает с большим интересом.
— Не надо, — положил ему руку на плечо Беркут. — Военно-полевым судом здесь ничего не решишь. Видно, в жизни каждого человека должен наступить момент, когда начинает выносить приговор свой собственный, никому не подотчетный суд. Однако для этого солдата судья еще безмолвствует.
13
Только теперь, ощутив в своих объятиях плечи Анны, он понял, как немыслимо давно познавал трепет женского тела, как соскучился по нежному прикосновению девичьих рук и какими упоительными кажутся пылкие поцелуи…
— Тебе нравятся мои ноги, пан лейтенант-поручик? — тихо спросила девушка, беря руку Андрея и нежно проводя ею по оголенному, еще не остывшему от угасающей страсти бедру.
— У тебя очень красивые ноги, — прошептал Беркут, поддаваясь вновь нахлынувшей на него чувственности.
— А разве ты сжимал когда-нибудь в своей руке такую упругую грудь? — перевела его руку так, чтобы капитан ощутил под своей ладонью топорщащийся сосок.
— Такой — нет, никогда, — поддавался условиям ее игры Андрей, с удивлением открывая для себя, что говорит совершенно искренне.
Почти двое суток он добирался до этого хутора, когда-то давно слившегося с ближайшим селом, — чтобы увести отсюда Корбача, Арзамасцева и Анну в лагерь десантников.
Рейд выдался немыслимо тяжелым. Гестапо, полиция и румынская жандармерия уже знали о высадке десантников, появление которых встревожило их сильнее, нежели существование всех остальных, давно действовавших в округе партизанских отрядов. И теперь они старались перекрыть все дороги, все подступы к селам и местечкам, на которые волна за волной накатывались в эти дни обыски, проверки и усиленные облавы.