Вот он. Я замер. Где-то издали, еле слышно доносился тот самый звон. Удар за ударом, удар за ударом. Мой колокол был уже рядом. Я хотел побежать, но не мог – ноги цеплялись одна за другую, за корни, за ветки, за мокрую землю. Он не подпускал меня, этот колокол, не подпускал меня к себе. Я шёл, задыхаясь, дыша хвойной моросью, небесной влагой, что окутала лес. Туман позёмкой покрывал всю землю, поднимался выше, до самых колен. Впервые перед приступом я не желал себе смерти, я хотел жить, хотел увидеть мой колокол. А он всё звенел и звенел, надрывнее, тяжелее, ближе… Вдруг звон этот превратился в боль, окружил меня и помчался навстречу. Он догонял меня, а я бежал от него; я знал, что догонит, откуда-то сзади, с затылка, опять! Но уже не так сильно, не так, как раньше, скоро кончится звон, лишь бы ты не кончался… Лишь бы успеть до тебя дойти… Бой догнал меня, проник сквозь ослабшее тело, поселился внутри, разболелся в висках, с каждым шагом ударяя сильнее, и чем ближе я подходил к колокольне, тем сильней становилась мигрень. Я схватился за упругие ветви, будто за прутья, торчащие из земли, споткнулся о дубовые корни; в ушах зазвенело, голова закружилась, пронзилась болью, как током. Теперь колокол – это я.
Там, вдали, уже поредели деревья, их было меньше, гораздо меньше; мне казалось, я вижу пустырь. Сплошное зелёное поле поднималось над лесом, будто до самого неба, значит, и церковь была под тем небом, и я был близок к ней. Как же болит голова… Я сполз по шершавой коре высокой смолистой сосны, уткнулся в сырые корни, не в силах поднять голову; в висках часовой механизм отсчитывал бой до взрыва: три, два, один…
Я очнулся в той же постели, с полотенцем на голове, в свежей пижаме и тёплых носках. С полотенца стекала вода – по щекам, по шее, за шиворот. Резкий запах нашатыря и каких-то лекарств. За окном уже ночь. Я не дошёл. Это комната доктора. Я всё ещё доктор. На настенных часах без пяти полночь, жутко клонило в сон. Тело доктора изрядно устало, не привыкшее к такой мигрени; оно лежало плашмя, выжатое и раздавленное, без возможности пошевелиться. На окне всё тот же саквояж, кожаный с бронзовыми застёжками и аптекарскими склянками внутри. Надо бы встать с постели. Я спустил одну ногу, нащупал ею дубовый пол, опёрся на локоть, поднял ослабшее тело, спустил другую ногу, сел. Тряпка со лба шлёпнулась на пол, я вытер ладонью лицо. Только сейчас я понял, что за сутки ничего не ел. Неудивительно, что доктора тошнило и упорно клонило в сон. Интересно, можно ли умереть не в своём теле? Я схватился за спинку кровати, мокрые руки соскальзывали с неё. Сжал пальцы сильнее, еле удержался, встал.
Пошаркал к окну, шаг, второй, вот оно совсем рядом… Потянулся к потёртым ручкам кожаной сумки, открыл широкую пасть старого саквояжа. Сотня стеклянных баночек одна на другой. Я просматривал каждую – всё на латыни. Без толку – я не знал язык. Неужели здесь больше ничего нет? Подойдя к столу, я открыл ящик: карандаши, нож для заточки, бланки для рецептов пусты. «Неужели ты чист?»
Не может такого быть. Я ещё раз посмотрел на сумку. Непонятный страх съёжился в животе. «Ты не хочешь, чтобы я рылся в ней, верно? Ты боишься сам себя». Я вытаскивал склянки одну за другой – надо будет вернуть всё как было, – стал ощупывать дно и боковые карманы. Вот он, внутренний карман, а в нём… Я просунул руку и достал пожелтевшие листы. У меня слипались глаза. До полуночи две минуты. Ноги уже не держали; я взял бумаги и сел на кровать. Пожелтевшие, помятые, какой ужасный почерк… На одном из листов что-то написано карандашом. Всё, что было до этого, – стёрто. Другие тоже чисты. Он писал и стирал, писал и стирал. Я чувствовал его страх, у доктора в желудке всё сжалось. «Что вы скрываете, доктор?» В этих кляксах ничего не разобрать – какие-то дозы, расчёты в граммах… Графа «Наблюдение», ничего не понятно. И вот это… День триста сорок второй… Он здесь около года. Я посмотрел на свет от керосиновой лампы: вдавленный резкий след от записей был отлично виден на остальных листах, бумага тонкая, он мог восстановить всё, что стёр. День триста сорок первый, триста сороковой… Он следил за лечением, как и любой доктор; да, эти записи – листы наблюдения. Обычные больничные листы, вроде карты. Он отслеживал динамику. Но чью? Все, кого я видел, не были больны. Почему же всё стёрто? Будто он заметал следы. Нужно спрятать листы… Или вернуть их на место? Завтра, если он будет собой, то перепрячет их снова или уничтожит совсем. Я вернул всё как было в тот саквояж, поставил склянки, закрыл замок и повернулся к кровати. Не помню, как дошёл до неё.
15 глава
Дом огласился криком. Мальчика нашёл Юбер. Он нёс его обмякшее тельце на дрожащих руках и вопил что есть мочи, кричал прокуренным басом, чтобы позвали врача.