— Это я — бездомок?.. — Пахом вскинул карабин.
— Прекратите! — мрачно приказал офицер. Степан и Пахом были самые надежные из его казаков, и ему стало горько от их падения. Какие уж казаки, когда сторонятся слова «бездомок». — Пахом… заступи на караул…
Есаулу больше всего сейчас хотелось, чтобы ему промыли рану. Промыли, отодрав сперва присохшую к телу рубашку, чтобы кровь пошла ручьем и вынесла грязь из его тела. Это дало бы хоть призрачную, но все же надежду на спасение. Но потом есаула охватило безразличие…
Словно почувствовав, что казан с мясом снимают с треноги, вошел Пахом и с мрачным решительным видом начал раздеваться. Хоть бы помыли лица, подумал есаул, глядя на казаков. И вдруг он вспомнил колодцекопа, его мужественное противоборство целому отряду. Его гибель. Вспомнил его красивое лицо — коричневое, с глянцевым блеском.
— Будто из червленого серебра, — прошептал он.
Казаки переглянулись.
— Вы нам, ваше благородие?
— Бредит, господи! — Степан, перестав жевать, перекрестился и снова взялся за березовый черпак.
Есаул холодно улыбнулся их словам.
— Лицо жителя знойных долин, питавшегося овечьим молоком, — пробормотал он по-казахски.
Угасающая жизнь взывала о пощаде, — ни сознание, ни опыт, и ни даже страх не довлели над ней больше. Брови Зауреш чуть заметно дрогнули, она внимательно посмотрела на офицера, ожидая, что он скажет еще. Но офицер замолчал, боясь, что она узнает его. Зауреш стала следить за ним.
А он почему-то вспомнил свое давнее изумление при виде белуги, которую однажды весной они вытащили из темных глубин вод. К ослепительно белому, длинному и упругому брюху рыбы не приставали песчинки, когда ее волокли по берегу. Мужчин подогрела удача, и они исступленно кричали, с восторгом смотрели на них жены, которых не тронула смерть рыбы, чье брюхо было наполнено тысячами икринок — тщетно бьющейся жизнью…
Потом он увидел своих детей, прыгающих через скакалки, хрупких, голенастых и тонкошеих, оседлавших прутики и чертящих ими едва заметную линию жизни на ненаслеженных тропках. Затем представил, как они уносятся на злых степных скакунах с намертво сжатыми в правой руке шашками. Навстречу смерти?.. А они уносились, уносились, достигали людей и скакали по их телам, ожиданиям и крикам…
— Ваше благородие! — Степан опустился рядом и протянул ему чашку. — Отвару испейте.
Он покачал головой, увидев, как грязный указательный палец Степана утопает в бульоне.
— Ослабнете совсем, — подал голос Пахом.
— Потом.
— Мама, а когда будем есть? — спросил Даурен.
— После них. Видишь, люди голодны, пусть поедят.
Есаулу показалось, что эти слова она адресует ему. Он усмехнулся, перевел взгляд на мальчика и неожиданно решил заставить его есть вместе с казаками, отучившимися перед едой мыть руки.
— Ты хотел бы… учиться? — Какое-то непонятное чувство заставило его изменить свое намерение.
— Учиться? — удивленно переспросил Даурен. — А где тут учиться? В стороне живем. — Офицер, сам того не ведая, затронул самое наболевшее желание мальчика, и он разговорился. — Я все время говорил папе: «Давайте уйдем отсюда. Переедем в аул. Что, чии тут будем всю жизнь сторожить?» Не послушал. И мама не послушала. А теперь вот… Конечно, хотел бы научиться читать и писать. Кто этого не хочет?
— А кем ты хочешь стать?
— Кем? — Даурен на минуту задумался. — Колодце-копом, — ответил он. — Как папа.
Есаул вздохнул, снова вспомнив своих детей.
— Я бы научил тебя грамоте, — проговорил он через некоторое время.
— Да ну! — Даурен недоверчиво взглянул на него. — Шутите.
— Вот полегчает, и я примусь за тебя, — он невесело усмехнулся, хотя добился своего — мальчик теперь не будет ему прекословить.
— А вы, дядя, за кого? — таинственным полушепотом спросил Даурен.
— Как это? — есаул не понял.
— За бедняков?
Он ответил не сразу.
— Я сам… не из богатых, — выдавил он из себя и попытался пошутить — Деду удалось стать генералом…
— А кто вас ранил?
— Не видел…
— Белые ранили?
— Ночь была…
— Нет, белые ранили? — повторил Даурен. Голос его прозвенел как колокольчик.
Есаул закрыл глаза.
— Белые, — через силу ответил он.
Зауреш рассмеялась.
Есаул почувствовал себя смертельно усталым. Ему становилось хуже. Тело горело всеми старыми и новыми ранами, они теперь уже никогда не заживут, и, опустошенный, почти признав свое поражение уже и перед мальчиком, он хотел сейчас лишь одного — человеческого участия.