Он сам всегда относился с презрением к людям, которые не могли постоять за себя. И никогда не испытывал жалости к черни. Однажды, возвращаясь из бунтующих аулов, его сотня прошла по киргизским старикам и старухам, согнанным в Уральске на базарную площадь. Через год в Оренбурге он прикрывал главную улицу, выходившую к железнодорожным мастерским, в которых засели рабочие. Не помня себя, он бросил казаков вперед, когда рабочие вышли на улицу для переговоров с властями. Потом его сотню послали в актюбинские степи, где он чудом остался жив. Мир изменился самым непонятным образом, и он однажды заметил, что стал бояться черни. Этот страх усиливался в нем с каждым новым поражением, а поражения вскоре последовали одно за другим. Страх овладел им под Уральском, когда их атаковал Чапаев, и тогда, когда вопреки его логике, их гнала по степям киргизская конница, и тогда, когда они проиграли бой почти безоружным повстанцам Тайсойгана, и когда прятались в барханах… Он чувствовал этот страх и сейчас оттого, что судьба снова вывела его к дому колодцекопа, словно бы замыкая горький круг неудач. Последнее пристанище, подумал он, с бессильной яростью оглядывая прокопченный, в трещинах потолок. За что? За то, что родился казаком — вечным воителем? И он с внезапно вспыхнувшей обидой подумал, что вот кубанцев никогда не выставляли против черни. Берегли их честь…
Вошел Степан с ведром снега, опустил его в казан, ошметок снега, прилипший ко дну ведра, упал на уголья, зашипело и противно запахло золой.
— Вас раздеть, ваше благородие?
— Олух, — пробормотал он. — Надо спрашивать: «Вам помочь?»
— Виноват, ваше благородие!
Есаул горестно поджал губы, и Зауреш рассмеялась, видя его бессилие.
— А как быть с бабой, ваше благородие?
— Как бы ты поступил? — справился есаул, немножко подождав.
— Не могу знать, ваше благородие!
— Нам надо выжить, казак. А без нее это трудно… — А хлопец?
— Посидит дома…
— Значит, перезимуем тута?
— Будет видно… — Есаул застонал и тихо выругался. Переждал с минуту и попросил казака: — Подсоби…
Степан подскочил, расстегнул пуговицы и, придерживая его одной рукой за спину, другой стал осторожно стаскивать с раненого плеча офицера тулуп. Тот скрипнул зубами.
— Разрежь рукав…
— Как его разрежешь? — удивился казак. — Это дело не простое… Раздуло-то как, господи!.. — И брезгливо поморщился.
Он перетащил есаула на торь, где была разостлана постель.
— О-о… Осторожней!.. Черт…
Есаул впал в полузабытье. Степан стащил, наконец, шубу и с заметным облегчением отошел от него.
Когда он очнулся, Степан, стоя на четвереньках, выбирал из деревянного кебеже сушеный курт из овечьего молока. Рот его был набит сыром, крошки прилипли к тяжелой нижней челюсти; крепкие зубы его мололи твердый сыр, как мельничные жернова. Глаза женщины, сидящей у очага, победно сверкали. И он подумал, что Степан этак может подавиться. Женщина непременно расхохочется, и тогда казак убьет ее, а все это теперь совершенно ни к чему. Но есаул не решился сделать казаку замечание. Не хотелось, чтобы это слышала женщина.
Стукнула наружная дверь, и в сенях послышались голоса. Все трое выжидающе уставились на дверь. Вошли Даурен и Пахом; Пахом держал мальчика за руку. Лицо Даурена недоуменно и сердито морщилось, переступив порог, он остановился, выдернул руку и устремил взгляд на мать. Степан, ухмыляясь, подмигнул Пахому.
— Успокойся, мальчик! — сказал есаул по-казахски, стараясь опередить женщину.
— Почему он улегся на моей постели? — спросил Даурен у матери.
— Он считает себя хозяином.
— О чем они болтают? — спросил Степан, с усилием проглотив сыр. — Протолкни его сюда, как бы не утек. — Он рассмеялся своим булькающим смехом. — Чуешь, мясо варится! Полчаса как закипело.
Даурен резко откинул руку Пахома и сам прошел к очагу.
— Ну, ну! — прогудел Пахом, меряя его взглядом. — Ишь ты…
— Кто они?
— Я и сама не знаю, сынок.
— Белоказаки?
— Не знаю.
— Знаешь! — Он стал злиться и покосился на отцовские лопаты, прислоненные к стене.
— Не спеши! — предупредила она.
— Почему пришли хоронясь?
— Потому что слабы. — Она тоже стала сердиться. — Разве не видишь?
— Что вы так беспокоитесь? — вмешался офицер, пытаясь улыбнуться. — Мы вас не тронем. Погреемся, передохнем и решим — оставаться нам или нет.
— Кто вы?
— Ты — смелый мальчик. — Офицер с трудом привстал, облокотился на шубу. Губы его искривились в болезненной гримасе. — Но тебе пора уже знать, что путникам не задают вопросов. Да и не к лицу это джигиту. Джигит должен смотреть и думать. Так говорят аксакалы…
Он умел обращаться с казахскими мальчишками. Зауреш взяла смутившегося сына за руку и посадила рядом с собой. Есаул закрыл глаза.
— Надо бы присмотреть за степью, — пробормотал он, облизывая пересохшие губы.
— Иди, Пахом! — распорядился Степан, протягивая ему пригоршню курта, — На, пожуй до мяса.
— Опять я?
— А кому еще? Вытерпишь.
— Я отстоял свое. — Пахом, шумно дыша, стал раздеваться. — Твой черед, высунься — пусть и тебя обдует.
— Ах ты бездомок! — Степан вскочил, выхватил из-за пояса нож. — Мужицкое семя… Заколю — глазом не моргнешь!