Или те, которого они не выпускают, не хотят, чтобы их выпустили. Не хотят брать ответственность за собственную жизнь на себя? Не хотят или просто не умеют пользоваться собственной свободой, боятся ее как стихийного бедствия. Ведь если свободен, во всем не получившемся в жизни нужно винить только себя. А «невыпущенные» боятся собственную жизнь проживать и за нее отвечать боятся. Отдают свою жизнь на откуп строгим мамочкам, скверным женам, сварливым тещам, на которых можно при случае все неудачи, все беды списать. Списать все то, что не позволило им в этой жизни жить.
Боятся эти «невыпущенные» взвалить свое огромное и неподъемное счастье на плечи и его нести. Тяжело. И куда столько счастья девать, не знают. Не привыкли, чтобы счастья было много. И лишь изредка убегая из-под строгого надзора сначала бабушки или мамы, после жены, тещи, начальницы, дочки, внучки, украдкой урывая у жизни крохотный глоточек счастья и любви, живут этим глотком до следующего побега.
И.М. говорила, что у Маяковского какой-то безумный роман в Париже с некой Яковлевой Татьяной. Ильзе Михайловне писала об этом живущая в Париже двоюродная сестра Ирма. Да и я об этом слышала месяц назад на той вечеринке в Его доме.
И что? Ничего.
– Вы можете себе представить: Володя повел любимую женщину выбирать заказанные Лилей наряды. И для Лили автомобиль!
Тогда, месяц назад, мне показалось это чудовищным. Как это повести одну любимую женщину выбирать подарки для другой – тоже любимой? Теперь мне это уже не кажется невероятным. Так и N.N. мог бы взять и повести меня в «Мюр и Мерилиз» выбирать для своей Лялечки рождественские подарки. Мог бы… Мог? Или нет?
Господи, отчего нужно так безнадежно, так отчаянно больно любить?! Отчего нужно попадать под этот любовный обман, который хуже любого морфина путает сознание.
Колдовство этой бесконечно мучительной любви заставляет метаться по узкой буфетной, каждые несколько секунд смотреть на оставшиеся от Елены Францевны настенные часы – сколько еще часов, минут, секунд осталось до Его прихода?
Колдовство – не иначе что колдовство – превращает недавно еще живую меня в глыбу льда, застывшую под его супружеским окном, и мучающую себя отраженными на потолке тенями.
Хмыре неведомы пытки моей заколдованной любовью души. У нее своя пытка. И своя любовь.
Уголовница снова и снова требует подробного рассказа обо всем, что я видела в разбойничьем подземелье.
– Только ша! Другим пикнешь, сама урою! Стукачих повсюду навалом. Кашляет, говоришь? Плохо дело. Жиром гусиным спину и грудь растирать надо. А кто ж ему без меня разотрет!
Так разговор наш переходит в ночь. От параши меня перевели в самый центр камеры, на нары рядом с Хиврей. Нещадно слипаются глаза, но Хивря все говорит, и говорит, и расспрашивает. И только под утро отпускает меня поспать, но скрежет тяжелой двери и резкий свет заставляют очнуться.
– Тенишева, – грозно выкликает надзирательница. – С вещами!
– «С вещами», значит, домой, – завистливо произносит чей-то голос из неосвещенного угла. – Только посадили, и уже на волю!
– Или на Лубянку. Политических на Лубянке пользуют! Бутырки-та для уголовных, – отвечает другой хриплый голос, уж не Седой ли? – А какая из маркизы той уголовная? На ней же написано – бывшая, вот и забирают на Лубянку, за то, что не пролетарского роду-племени отвечать.
Натягиваю пальтецо и забираю из рук суетящейся Помады свой изрядно потолстевший узелок – Хивря распорядилась дать «маркиз J » с собой всего, чтоб на Лубянке жить смогла.
Если б стали допрашивать в Бутырке, тогда можно было бы предположить, что мне «шьют», как говорит Хивря, причастность к убийству белокурой Веры, бывшей любовницы N.N. Или к смерти Клавки и Кондрата. Или даже к пропаже из Патриаршей ризницы камеи.
А Лубянка?
Неужели убийство партийной калмычки пришьют?
18. Извозчик
(Матвей Карпов. Декабрь 1844 года. Москва)
– Ну, гнедко, пора и ко дворам. Вона и лавочки уж запирают. Сколь ни стой, ничего не выстоишь. Вишь, какую Бог послал погодку, отовсель метет, наскрозь продувает. И хоть бы седок какой плохонький подвернулси, все дело! Съездишь раз-другой на пятачок, так в вечеру и наберется три четвертака, и тебе в стойло можно, и мне в трактир, рюмочку отблагодарствовать, щец горяченьких похлебать, да на боковую.
Вчера и больше того выездил, до целкового семи копеек счесть не хватило. И ноне седок попался, ан…
Кажись, что лучше седока! Двугривенный в час, и езда не дальняя, и на водку выслужить можно, коли хорошо едешь. Посадил седока сваво на Плющихе. Кружили мы и Арбат, и Тверскую, и Петровку. После говорит: «За три часа тебе следует!» Все чин-чинарем. И спрашает, водку ли кушаю? Грешным делом, отвечаю, потребляю ее, родимую. Ладно, говорит, стой у трактира, теперь тебе денег вышлю и водки тебе вынесут. Добрый барин. А сам шмыг в Каретном в трактир.
Стою. Жду. И час уж минул, околел весь, ан жду. Уж не запамятовали барин в тепле-то про меня? Дай, думаю, в трактир наведаюсь.
«Что те, погоняла?» – спрашают половые.
Барина, говорю, выглядаю, что денег должен да водки послать обещался.