Седая уже стянула расписную байковую кофту, выставив на бесстыдное обозрение толпы свои жирные груди и вязкий живот, и теперь идет на меня. Тянется к нарядной – с новогоднего праздника не успела переодеть – бледно-лимонной блузе, с кружевным, мамой вывязанным, воротничком. Толстые пальцы начинают расстегивать бесконечный ряд мелких пуговиц. К горлу подкатывает тошнота. Сейчас меня вырвет.
Вчера – неужели это было только вчера! – за три часа до Нового года этот бесконечный ряд пуговичек расстегивал N.N. И жар заливал все мое существо. Жар предвкушения, и жар столь бесконечной, бескрайней, не умещающейся во мне любви, не способной не спалить все мое существо.
Он расстегивал эти пуговички. Медленно-медленно, как в виденном мною фильме, когда действие замирает и человек бежит, буквально зависая над землей. Так и мы зависали над запорошенным снегом Звонарским переулком, над городом, над миром. Не разжимая губ, пуговичка за пуговичкой приближались к порогу, к которому оба хотели не бежать, а медленно, нестерпимо медленно, сладко медленно лететь, продлевая сколь можно долго это наслаждение.
Теперь жирные пальцы седой жирной тетки, мясистые, гадкие, выдирали из тонкой ткани плохо поддающиеся грубому напору пуговички, которые когда-то мамочка заботливо обшивала все той же бледно лиловой материей…
– Рви кохту, рви, чего тянуть! – Откуда-то сбоку крики распаляющейся толпы.
– Так под кофтой той и нету ничего! Одни моща!
– Голяком быстрее ее давай, да на стол!
– На стол, а то не видать!
Фантасмагория толпы.
Нет! Ни за что! У меня не хватит сил досмотреть этот сон до конца. Не хватит. Нет!
Потерять сознание! Только бы сознание потерять! И не чувствовать этих гадливых, шарящих по моему телу рук. И прийти в себя, когда все будет кончено. Прийти в себя уже на дне. В бездне, из которой хода нет. Разве можно потом, после этих гадостных жирных, нагло шарящих по моему телу пальцев, отдать себя Ему. Разве такое возможно! Потерять сознание! Умереть! Умереть. Умереть…
– Ша!
Сорвавшийся откуда-то почти с небес грозный голос Хиври.
– Я сказала: «Ша!» Не трожь!
Беснующаяся толпа, окружившая стол, на который меня уже затолкала Седая, мгновенно остывает и перепуганно расступается.
– Это у тебя откель?!
С трудом заставляю себя открыть глаза. Страшных седых косм моей мучительницы надо мной уже нет. Надо мной молодое остро очерченное лицо и темные, будто проваленные глаза Хиври. В ее руках помятая железная кружка, в которую вчера, в другом сне мне наливали мутноватый спирт. А я, допив спирт и не найдя куда деть кружку, отчего-то засунула ее в карман пальто. И теперь в тусклом тюремном свете на помятом железном боку виднеется процарапанная надпись «Хмырь + Хивря =…» и несколькими линиями очерченный Хмырем острый контур Хиври.
– Спирт из нее пила. В подземелье. Хмырь сказал пить, чтобы обморожения не было. Потом картины свои на стенах показывал. Гениальные картины.
Два острых профиля – один очерченный в резком камерном свете, другой на помятой кружке, которую обладательница первого профиля держит в руке. Страшная женщина, которая только что отдавала меня на растерзание толпе, теперь вся обмякла, села. И зарыдала.
– Кады Хмырю моего видела?
– Вчера. Или это было уже сегодня? Они с Сухарем, Скелетом и Жменей спиртовой сивухи мне налили, чтоб ног не отморозила, в погребе под домом в Кра…
– Молчи, пустоголовая, молчи! – обрывает мои перепуганные откровения Хивря. Но не грозно обрывает, а ласково, мол, нельзя лежбища выдавать.
– Вон пошли все отсель! – командует Хивря, силясь не выпустить прорвавшиеся в голос слезливые бабьи нотки. – Сама с маркиз \ й говорить буду! А и впрямь маркиз ‹ ?
– Нет, это издательство так называется. И не «маркиза», а «Макиз», я там машинисткой подрабатываю, брошюры перепечатываю, то про беременность, то про сифилис, то про гипноз. Так что не маркиза я, хоть и княжна, да и то наполовину. Все утро сегодняшнее вашему мужу доказывала, что не стукачка, а княжна.
– Не муж он мне, – ласково говорит подобревшая Хивря. И отчего-то глаза трет. – Хотя почему не муж? Раз люблю и он любит, значит, муж.
«Раз люблю и он любит, значит, муж». Все так просто. Раз люблю и он любит… А все условности? Обязательства? Долг?
Мне, арестованной, едва не изнасилованной, о спасении собственном бы думать, а я вновь и вновь примеряю сказанную Хиврей фразу к себе. И к Нему. Способен ли Он рассудить так просто и так окончательно – «раз я люблю и она любит, значит, жена». А Ляля? Кто тогда ему Ляля?
Ильза Михайловна, мудрая Ильза Михайловна, чувствующая, что со мною что-то происходит, переживающая, но боящаяся одним неловким словом все сломать, спугнуть, добрая, единственная Ильза Михайловна несколько дней назад завела странный разговор. Про женщин, которые, получив однажды, не выпускают уже никогда.
Не выпускают уже никогда…