— Невозможно, ты же понимаешь. Или не понял еще? Предательство невозможно простить, как невозможно, скажем, через игольное ушко пролезть. Ну хорошо, я тебе скажу: прощаю. Так ты что, и успокоишься сразу?.. Да мне-то и прощать нечего: я тебя знал, видел, поэтому так тогда и сказал Скайдритэ. Ты ведь против себя не пошел, не случайно так поступил, а логически, согласно со своей натурой. Если бы не меня, Антон, ты бы другого предал. Это жило в тебе, копилось. И конечно, когда-нибудь должно было случиться.
— Я не был врагом...
— А что такое, по-твоему, враг? Дело-то планировалось, помнишь, как? Один за всех, все за одного. А ты — только за себя. Ты боялся ответственности. Жадничал. Вот и суди теперь...
— Я потом всю жизнь честно работал...
— Отрабатывал... Но она все равно не простит.
— Один ведь раз, один-единственный...
— Этого вполне достаточно. Ведь не дает тебе этот «раз» спать?
— Не дает...
— Ну вот. Слушай! — сидящий выпрямился. — Помнишь, когда вы пришли? Я тогда тихо себя вел, помнишь? Они — нагло так, а я — тихо. Знаешь почему? Думаешь — струсил? Нет. Вот слушай; я видел, что они так и ждут, чтобы я где-то сплоховал, сорвался, и тогда бы они набросились. Растерзали бы на глазах у семьи, пьяные скоты. Так и вызывали, так и подзуживали. Помнишь, как они улыбались? Вот-вот сорвутся с цепи. А я не мог позволить, чтобы жена, и дети, и Скайдритэ видели меня... как бы это сказать... поверженным, что ли. Понимаешь ли ты? Окровавленный, избитый, немощный — на полу... Нет! Все стерплю, думаю, здесь, на глазах у своих, все стерплю. А уж там, за дверьми... Там уж я им устрою. И устроил, как ты знаешь. А тут, думаю, нельзя. Моя младшая — она совсем маленькая ведь была, не помнит ничего — спала как раз. Надо было порядочно. Мы всегда порядочно жили... Ты при случае так и скажи дочерям или внукам там. А скорее всего, Скайдритэ уже давно все рассказала. Она ведь меня без слов понимала.
— Я тоже понимал...
— Ты после, может, и понял. Да поздно было... Ну — иди.
— Герман! Вот я — одинок. Сам виноват, сам себя приговорил, ничего другого после того не оставалось. Но она почему? Она же красивая была, молодая...
— Эх ты. Ведь она любила тебя, Антон... Мы, Луксы, однолюбы. Мы все любили только один раз. И жена, Марта, такая же была... Тоскливо мне, что мы теперь порознь в земле лежим. Догадался бы кто...
Что там опять? Дождь, что ли... Горячий, густой. И хлещет, и сечет, так больно... И ничего не видать из-за него...
Человек миновал уже болото и ручей и вступил в тот последний лесок, над которым тучи проплывали так низко, что до них, казалось, можно было дотянуться рукой. Луны не было — навеки закрылась, ни малейшего проблеска...
Ну вот и страх стал проходить. Скоро лес кончится и на пригорке покажется хутор...
Он тихо подошел и остановился. Женщина за окном подняла от книги глаза, сняла очки. Знакомо скрипнули створки, в лицо пахнуло теплом.
— Здравствуй, Скайдритэ. Я тебе яблок принес.
— Положи сюда.
Он положил. Он знал, что они так и сгниют на этом месте.
— Очки у тебя старые, побитые, глаза портишь.
— На мой век хватит.
— Не простудишься?.. Окно открыла, сквозняк...
— Мне не холодно.
«Женщины Луксы всегда были...» Его не пригласят в дом, он знал. Так они и будут говорить, разделенные окном.
Они говорят о погоде, о новостях в округе, о том, что «годы бегут». А точнее — говорит он, а она только изредка коротко отвечает. И эта ненастная ночь спешит, словно за ней — погоня.
— Навещают тебя? — спросил он.
— Да.
— Наверно, старики чаще, вроде меня, которым не сидится, не спится... А молодым некогда, не до нас, свои дела...
— Племянницы чаще.
— Это хорошо, — сказал он и задумался, и потом не выдержал: — Я вот смотрю, ты все с книгой и с книгой. Неужели интересно тебе, Скайдритэ?
— Интересно. Времени хватает.
— Так ведь и у меня хватает...
— Мне о житье беспокоиться не надо, колхоз пенсию платит.
— Да и я ведь не бедствую. И дело всякое нахожу тоже. Но вот книги уже не могу — не запоминаю ничего.
— У меня память хорошая, Антон.
— А у меня, Скайдритэ... Годы идут, а жизнь на месте. Уже невыносимо одному. Как болезнь проклятая...
— Уж не сватаешься ли?
— Скайдритэ! — сказал он еле слышно. — Хоть псом, хоть тенью позволь мне тут, где-нибудь в углу, на кухне... до конца дней...
— Мы старые люди, Антон, — ответила она, и лицо ее стало непроницаемым. — Мы старые люди, и нам ни к чему что-то менять. Да и нельзя изменить.
— Нельзя?
— Нет, — жестоко сказала женщина и вдруг резко повысила голос: — Не разжалобишь! Ты что же — уговаривать меня пришел?! Ты по мою душу ходишь?!
— Прости, прости, не надо... — И ему вспомнилось, как когда-то она сказала: «Ты что же — не знал, что они по душу его пришли?!» Он вздохнул: — Эх, Скайдритэ! Знаю, знаю все, но ведь вот тут... тут, понимаешь ли, надежда не пропадает. Ведь без надежды нельзя, вот какое дело...