— О чем вы думаете, Катя?
Мой вопрос застал ее, кажется, врасплох. Она смешалась.
(Все-таки дурацкая это штука — «смешалась». Почему, собственно, человек должен именно «смешиваться»? Или там «мешаться»?.. Ничего бы она, скорее всего, не «смешалась».)
У нее — спортсмен. Амбал-перворазрядник. И имя-то какое-то... Как у бульдога Анны Германовны, соседки по даче. Альберт, видите ли. Алик... Он ее бросил, зря она звонит — по три месяца на соревнованиях не бывают. Но она не «мешается». Она говорит: «Ах ты, господи, горе-то какое, повеситься можно». Говорит, зевая. И еще она говорит, что устроит ему «вигвам с мезонином», раз не умеет уйти по-мужски...
(«Смешалась», видите ли...)
Она сказала, что любуется природой, ландшафтом.
— Вы, наверно, впервые в этих местах?
— Да, — ответила она.
— Ну и как, нравится?
— Да, — ответила она...
Она вдруг перестала про развалины замка и, откинувшись на сиденье, закрыла глаза. Но я-то знал, что она вовсе не потому, что спать захотела...
Думай, думай про своего бульдога, голубушка...
Вот и она «невыявленная», и у нее думы. Но уж хоть тут-то, хоть приблизительно знаю, о чем эти «думы».
Вечер был великолепным. Закат то скрывался, когда мы спускались в низину, то опять пылал во все небо, когда поднимались на холм...
(Разумеется, он не мог не «во все небо».)
И вот только небольшой краешек солнца остался плавиться на горизонте. Потом и он пропал, но небо там продолжало пылать холодным оранжевым светом.
(Каково, а!.. И почему такая чепуха? Ведь чувствуешь-то верно, точно, а заговоришь — в уме заговоришь, — и готово: все не то, все дрянь... Ну и черт с ним.)
Пора упомянуть и про второй автобус. Наши кругом вдруг загалдели, что он, наверно, «уже во-о-о-он где» — укатил вперед и не видать. «Конечно! — кричат. — Они там раньше на целый час приедут. Потому что у них автобус, а у нас — колымага: то какой-то ремень полетел, то тросик лопнул».
— И опять Нурину с Зеленицкой повезло. — Это Аркадий Иванович.
— Эй, мыслитель! Тисни про турбюро в газету. У тебя ж там знакомые. — (Я вроде не слышу.) —
— По какому, мол, праву честным труженикам хреновый транспорт дают...
— Ну какая разница, на час позже или на час раньше...
— И это мы слышим от вас, экономиста?!
— Кстати, скажите, какой у вас любимый герой современной литературы?..
Все вокруг потускнело; луга постепенно стали терять краски; в низинах собирался туман. А закат все еще горел...
— Ну, что молчишь? Я ведь не сплю.
— Знаю.
— Так чего ж молчишь? Спрашивай. Или лучше поцелуй. Ведь зачем-то же сел, а?
— Ну, сел...
— Ну, так и целуй. Потихоньку, чтоб никто не видел. Боишься?
— Почему это именно «боишься»? .
— Да-да, дружочек, боишься. Ходишь, с таким видом, все думают — «мыслитель»! А ты просто робеешь, боишься всех. Так?.. Я бы не побоялась, я бы, если бы захотела... Вот возьму и закурю. Дай-ка. Курить хочу. Не бойся, не зашумят: я — в рукав.
У нее нет рукавов. Красное, открытое платье, полные бронзовые руки.
— Знаешь, иногда я почему-то думаю, что тебе подошло бы имя Карл. Ну да, ерунда, но прямо как наваждение какое-то, прямо покою не дает. Карл и Карл, и так и лепится к тебе.
— Брось ты, Ирэна, кривляться.
— Ну ладно-ладно, не сердись. Я ведь так только... Ты весь какой-то уравновешенный. Подразнить тянет. Если бы ты был шизофреником, я бы полюбила тебя с первого взгляда.
— Ну, ты, наверно, не очень от этого страдаешь.
— Как сказать... А когда стемнеет, и никому не будет видно, а? Ведь зачем-то сел. Объясниться? Ну что вздыхаешь?.. Ха-ха-ха...
Ее горячая рука оказалась в моей, она повернула ко мне лицо, и во взгляде ее отразилось столько неподдельной доверчивости, столько чистоты, открытости, признательности, великодушия, что я почувствовал невероятное облегчение, будто спала тяжелая ноша, будто весь я в один миг изменился, обновился, стал наконец истинным собой. Душа моя заликовала. «Катя, — прошептал я. — Катя!»
(Жди! Дождешься своих «доверчивости, признательности, великодушия». Заликуешь... Ах, извилины человеческие! — как вам хочется теплого сиропа...)