— Отбирает?
— Форменно. Мы туда-сюда, туда-сюда, ничего не поделаешь.
— Ничего?
— Ничего.
— Они такие, как пьявки: присосется, не оторвешь ничем.
— Да уж и этот пососал из нас немало. Вот теперь из земельной управы еду. Как, говорю, без земли будем, ведь безводный наш-то, помирать нам без этого участка. Нельзя, говорят: Кардина именье культурное.
— Культурное? Ну, раз культурное, не отдадут нипочем. У нас этак же вот…
— Какое культурное, когда мы же ему и пашем, — всю работу, как ему, так и себе. На наших лошадях, нашими орудиями, — как ему, так и себе. А чтобы там по-ученому какие работы, ничего этого нет.
— Нет?
— Нет. Бывают урожаи и лучше, бывают и хуже наших, это по земле глядя, какая земля.
— Значит, опять помещики?
— Выходит, так.
Толпа молчит. Босоногий задумчиво скребет под мышкой.
— Н-да, дела, язви их в душу.
Человек во френче придвигается ближе, прислушивается. Димитрий взглядывает на человека и вдруг вспоминает, что где-то видел это слегка рябоватое лицо, эти белесые, закрученные поросячьим хвостиком усы. Но где, где? Этого Димитрий никак не может вспомнить.
— Вот учредительного собрания дождетесь, — говорит Френч, — тогда вся земля ваша будет.
Большой черный мужик сердито отмахнулся.
— Будет уж, дождались. Сколько жданья было, все сулили: вот седни, вот завтра. Сулили-сулили, а теперь опять помещики.
Френч обиженно пожимает плечами и отходит.
Димитрий поднялся на верхнюю палубу, остановился на корме. Ночь была теплая, мягкая. Вверху дрожали яркие крупные звезды. Красиво поблескивали огни парохода, отражаясь в реке. По берегам горели редкие костры. И тьма вокруг костров еще гуще, еще плотней.
Прошел в свою каюту, спустил на окно деревянную решетку. Только было стал засыпать, — под окном каюты услыхал тихий разговор, сдержанный смех. Киселев открыл глаза. Через деревянную решетку плеснулся молодой женский голос.
— Нет уж, будя, не согласна я второй раз узду надевать. Порвали одну, другую не надену, будя. К попу ты меня не заставишь идти.
— Ну гражданским.
— Это другое дело.
— Ах ты, большевичка моя распрекрасная!
И вместе с шорохом ночи в каюту залетел сочный поцелуй.
Утром поляки пьют чай за одним столом с дамами. Младшая девочка хмурится и упорно смотрит в окно. Старшая сидит за пианино, играет что-то грустное. Дрожат длинные ресницы девочки, ползут тени по лицу. Вот-вот бросит играть, склонится над клавишами ее маленькая хрупкая фигурка и сквозь нежные белые пальцы закапают частые слезы обиды. За столиком раздается особенно громкий взрыв хохота. Девочка встает и уходит, за нею уходит и младшая. Киселев долго следит, как они ходят по палубе, обнявшись, обе печальные и тихие.
Высокий старик в чесучовом пиджаке садится рядом с Димитрием.
— Далеко изволите ехать?
— В верховья.
— По делу или так, интересуетесь?
— По делу. Командировка у меня.
— Дозвольте полюбопытствовать, по какому делу?
— Земец я, от земства еду. Лесные заготовки у нас в верховьях.
— Та-ак. Хорошее дело.
Офицеры-поляки, закончившие чаепитие с дамами, проверяют документы в сопровождении двух вооруженных винтовками солдат. Долго рассматривают документы Димитрия. Он спокойно ждет, знает, — отношение властей к земцам и кооператорам подозрительное, и сейчас поляки задерживаются не на личности его, Димитрия, а на выданных земской управой документах.
— Это не удостоверение личности, — говорит офицер, — это командировка и видом на жительство служить не может.
— Да, это только командировка, — спокойно замечает Киселев, — вид на жительство обыкновенно остается в управе.
Поляк молча возвращает документы и проходит дальше.
Старик кивает на поляков головой:
— Что, хозяева наши?
— Хозяева.
— И кто только нам не хозяин. Чехи, поляки, Колчак, Анненков, Красильников.
— Зачем так много, один хозяин — верховный правитель.
Старик машет рукой.
— Где там, в том-то и дело, что не один. Много их. Кто палку в руки взял, тот и капрал. Беда. Ну, да и дождутся, сами на себя беду накликают.
— Что?
— Да вот, хошь поляков этих взять. Всю Обь ограбили. Караванами гонят баржи в Новониколаевск. И скот там у них, и птица, и одежда, и всякое добро мужицкое, — всего через край. Все по усмирениям ездят: вишь, бунтуются кое-где мужики, волостные земства не хотят, — Советы давай.
Старик подождал, не скажет ли чего Киселев. Димитрий молчал.
— Я и мужиков не хвалю, погодили бы малость, не время еще, ну да и так нельзя тоже, — прямо с корнем деревни вырывают. Натло жгут. Весь народ в тайгу ушел. Пойдет теперь кутерьма надолго. Большевики опять появились.
— Ну, неужели появились?
— Да они и не пропадали. Которые в горах жили, которые по заимкам хоронились.
Пароход проходил под крутым обрывистым берегом. Внизу, у самой воды, на крошечном клочке суши жалобно кричал ягненок, должно быть, сорвавшийся с берега. К ногам ягненка подкатывались волны, сверху засыпало землей. У борта столпился народ, смотрят, жалеют. Одна из барынек нервничает:
— Ах, боже мой! Капитан, где капитан? Надо просить капитана спустить лодку, — погибает ягненочек. Надо спасти его! Бедный ягненочек! Капитан, капитан!
Старик обращается к Киселеву: