Поезд ползет медленно. Часами стоит на станциях. Навстречу то и дело эшелоны солдат и чубастых казаков. Подъезжают к станциям с диким бессмысленным уханьем, несутся из вагонов горластые заливчатые песни. Еще на ходу из надоевших вонючих теплушек выскакивают молодые солдаты, — такие простые деревенские парни с безусыми лицами, — высматривают во встречных поездах едущих с фронта солдат и, опасливо оглядываясь, торопливо спрашивают:
— С фронта?
— С фронта.
— Ну что, как?
Едущий с фронта без слов понимает, о чем его спрашивают.
— Да ничего. Боев мало. Они наступают, — мы отступаем, мы наступаем, — они отступают. А так, чтобы шибко дрались, — нет.
Безусому пареньку хочется спросить еще о чем-то, но он неловко топчется на одном месте и искоса поглядывает на фронтовика. Тот говорит о затаенном сам.
— Если во время боя попадешь, — крышка.
— Убьют? — испуганно спрашивает паренек.
Встречный почему-то радостно склабится.
— Обязательно!
Безусый задумывается.
— До боя или после боя если, то ничего, — говорит фронтовик.
— Ничего?
— Ничего.
Фронтовик делает равнодушное лицо, отвертывается ост паренька и негромко, но выразительно говорит:
— Переходят которые наши…
— Переходят? — почти шепотом спрашивает паренек.
— Переходят.
— И ничего?
— Ничего.
Оба задумываются. Обоим им мало понятно, почему и как они очутились вот здесь, а не у себя в деревне за своим обычным и таким нужным делом.
В бестолково подпрыгивающей теплушке, жарко натопленной украденными на станции дровами, люди задыхаются от едкого махорочного дыма, человеческой вони и сохнущих у раскаленной чугунной печки пеленок. На верхних нарах, на руках у молодой женщины с тоскливым криком мечется грудной ребенок.
— Что у те, тетка, малец-то надрывается?
— Да кто ж его знает, милые, болит чего-нибудь.
— Сунь ему титьку, замолчит!
— Да уж я и совала, и чего ни делала. Тошно, должно быть, мальчонке, вишь, дух какой тяжелый.
— Да, дух здесь, действительно, того, большого с души тянет. Эй, кто там у двери, открыли б вы, братцы, задохнется у бабы ребенок!
— И то открыть, жарынь-то, как в бане.
В открытую настежь дверь широким золотым потоком ворвалось яркое апрельское солнце. Киселев через людей и узлы пробрался к двери и, усевшись на полу, свесил ноги наружу. Рядом сел молодой белобрысый солдат. Он с фронта, из-под Тюмени. Тянет цигарку, смешно оттопыривая толстые облупленные губы, и замысловато ругается.
— Де-ла…
— Что?
— Чудно.
Скалит крепкие широкие зубы, недоумевающе качает головой.
— Что чудно? — спрашивает Димитрий.
— Да как же. Шестой год деремся, а народу сколько. Вишь, ноги на улицу свесил, поместить в вагоне негде.
Солдат бьет себя по колену и радостно ахает.
— Ах, мать честная, бьют-бьют народ, а народу будто и не убавляется. Чудно. Ну, а если еще столько воевать будем, неужели народу и тогда не убавится?
Высокий плотный мужик, сидевший сзади Димитрия, обернулся к белобрысому.
— Типун тебе на язык. Еще столько, — мало воевали. Ты, поди, впервые на войне, а я вот три года с Германией воевал, так мне, паря, вот по какое место эта война.
Высокий мужик выразительно похлопал себя по затылку.
Белобрысый солдат смущенно улыбается.
— Да я что ж, я так только, к слову пришлось. Незаметно, говорю, что народ убывает.
Высокий недовольно ворчит:
— Теперь и воюют, пес их знает, за что. Тогда против немца воевали, ну, чужой будто, вроде, как враг. А теперь тут, как-никак брат на брата идем.
Из кучи тел высунулся тощий черненький человек. Была у человека черная, клинышком, бородка и черные усы, выбритые по-модному, — когда под самыми ноздрями оставляют клочок волос и когда кажется, что у человека всегда нечисто под носом. Человек умильно посмотрел на высокого и ласково спросил:
— Это большевик, что ли, тебе брат?
— Мне не только большевик, мне и киргизин брат. Вот только спекулянт мне не брат, а враг лютый. Самый это расподлейший народ по мне, хуже разбойника.
Высокий смотрит на черненького со спокойной усмешкой, сверху вниз. Слова у высокого взвешенные и примеренные. Черненький не выдерживает, вскакивает. Трясет клинышком, наседает.
— Ты не очень-то. За такие разговоры знаешь, что теперь полагается?
— Я знаю, что за такие разговоры полагается. А ты что, из спекулянтов, видать?
— А хоть бы и из них, тебе какое дело. Попробовали бы без спекулянтов. Кто вам товар достает, не мы разве?
В голосе черненького дрожит обида. Ходуном ходит бороденка.
— Туда же — спекулянты! Понимаешь ли ты еще слово-то самое. Попробовал бы вот, до Харбина да еще дальше — до Владивостока — в теплушке вот эдак-то в куче муравьиной доехать да с товаром обратно. Пропали бы вы без нас.
— Куда там, без порток бы остались.
— И остались бы.
— И остались бы.
Высокий отмахнулся, как от надоедливой мухи.
— Ладно. Вытри под носом, а то, ишь, табаку нанюхался.
Черненький сконфуженно, под общий смех вагона, схватился за невыбритый под ноздрями клочок.
В уголке вагона тоскует маленький старичок.
— И чего только людям надо?
Сидит старичок на корточках перед печкой, ворочает длинным железным прутом догорающие головешки и тоскует.