— Этот участок, который, к счастью, не вошел в зону лесопосадки, не продается. Разве вы не видите, что мы строим здесь дом. А в наших местах строят дом для того, чтобы жить в нем, чтобы пустить глубже корни, чтобы он переходил от отцов к сыновьям. Дом только по бумагам принадлежит вашему покорному слуге, а на деле его хозяин — мой отец. Вот он… Он может ответить вам за нас обоих…
Мануэл показал на отца, который поднимался по тропке. Старый Ловадеуш был в деревянных башмаках на босу ногу, на его груди через расстегнутый ворот рубашки виднелись седые волосы. Он приближался спокойным, размеренным шагом, а его настороженные глаза так и сверлили гостя. Впереди него с тревожным урчанием бежал Фарруско.
— Отец! — крикнул Мануэл, хотя старик еще не подошел к ним. — Этот сеньор желает купить у нас Рошамбану! Как ты на это смотришь?
— Рошамбану? — переспросил старик упавшим голосом. Его глаза сначала уставились в землю, а затем снова поднялись, и, немного помолчав, Теотониу проговорил: — А сколько он дает?
Сесар Фонталва усмехнулся.
— Сеньор должен сам назначить цену. Но если он не сможет, я похлопочу, чтобы прислали экспертов.
— Они напрасно потеряют время, — возразил старший Ловадеуш. — Рошамбана не продается, пока я жив. Отсюда я уйду только на кладбище, и все это придется спустить вместе со мной в могилу, а я не хочу слишком обременять тех, кто будет нести гроб… Я и так тяжелый…
Инженер снова улыбнулся.
— А если мы у вас арендуем немного земли около родника и построим там барак… Сдадите? Заплатим хорошо.
Подумав какое-то время, старик ответил:
— Нет, сеньор. У вас и так много земли. Вам нужны сторожа? Поставьте часовых.
— И я то же говорю, — вмешался Мануэл. — Господа прекрасно обойдутся и без нашего участка. Они в любом месте могут разбить свой лагерь…
— Но у вас есть вода, — тихо сказал инженер, бросив взгляд на родник.
— Да, воды у нас хватает, — пробурчал Теотониу.
Приближался вечер. Инженер нерешительно топтался на месте, не зная, какие еще доводы привести этим упрямцам, которые так упорно стоят на своем. Он чувствовал их правоту и, если не склонялся на их сторону, то и не считал себя вправе не прислушиваться к ним. Перед его мысленным взором мелькнули красный платок Жоржины, ее очаровательная улыбка, и сама она, полная достоинства, и он сказал себе: «Будь по-вашему». Фонталву охватило желание снова увидеть ее, он стал прощаться. Мануэл вызвался проводить его. Фонталва пытался отказаться, ссылаясь на какие-то несущественные причины, и это прозвучало скорее как просьба пойти с ним. Им руководили смутная надежда вновь повидать девушку и в то же время желание продолжить беседу с Мануэлом, который показался ему разумным, скромным и сдержанным человеком. Фонталве хотелось снова войти во двор, где свинья хрюкала свою материнскую песню многочисленным поросятам. И когда Мануэл Ловадеуш сказал отцу, что пойдет с этим сеньором, а старик и Жаиме останутся в Рошамбане, он не стал больше отказываться.
Они спустились к дороге, которая вела из Валадим-даш-Кабраша в Аркабузаиш: шли медленно, беседуя о всякой всячине: о погоде, которая в том году была неблагоприятной для урожая, о налогах, которые все больше давят на мелких хозяев, этих трудолюбивых пчел, кормильцев государства.
Мануэл показался инженеру человеком содержательным и внешне мало похожим на крестьянина. А когда он услышал, что тот сравнивает окрестные горы с плоскогорьями Мато-Гроссо и вспоминает об аргентинских реках, Фонталва больше не удивлялся и понял, что перед ним человек, много повидавший. Поэтому, чтобы не остаться в долгу перед любезным хозяином и еще по некоторым другим причинам, он решил, что ему как инженеру-агроному, который будет руководить работами, следует отбросить все недомолвки, касающиеся дела. Он осторожно рассказал о том, что произошло на северном склоне: там провели границу и расставили столбы, но на следующий день пастухи и лесорубы вытащили и порубили их. В Реболиде и Азенье сторожа дежурили каждую ночь. Но и это не помогало. Летом еще можно сторожить, а зимой это все равно, что обречь себя на смерть.
Лесная служба предполагала разбить в горах нечто вроде военного лагеря с палатками и держать там конные патрули. Но это дорого стоило. В некоторых приходах по просьбе министра — верного друга церкви — священники призывали с амвона: «Дайте вспахать землю, это делается для вашего блага!» Но ни одного прихожанина не удалось убедить.
Солнце все еще припекало, и Фонталва, шедший с непокрытой головой, несмотря на густые черные волосы, чувствовал, что голова раскалывается. Высоко в небе кружили легкие стрижи, должно быть, к жаре. На притихшей земле не слышно было птичьего щебета, а цикады, подпалившие крылышки, готовились к смерти. Шли последние дни августа, и казалось, что солнце, разливавшее беспредельное сияние, хочет возместить холод весенних месяцев.
Когда они миновали поля, вспаханные совсем недавно, и свернули к заброшенному участку, где еще не стерлись борозды, Фонталва спросил:
— Здесь уже пахали? Если я не ошибаюсь, мы не планируем работы на этой земле…