С другой стороны АИКа располагалось несколько приборов и датчиков, за которыми пристально наблюдал перфузионист. Работавший рядом с ним анестезиолог следил за своим оборудованием, измерявшим давление в артериях, а также количеством потребляемого Энни кислорода и выдыхаемой ею углекислоты. Меньше всего мне хотелось, чтобы, после того как я пересажу ей новое сердце, анестезиолог сообщил, что давление падает или что ток крови замедлился. Чтобы не услышать этого, анестезиолога следовало постоянно держать в некотором напряжении, не давая ему слишком расслабиться. Но и нервировать парня понапрасну тоже не стоило хотя бы потому, что Энни это ничем бы не помогло. Приходилось искать золотую середину – так называемый царский путь, который, как известно, является наилучшим вариантом в любых обстоятельствах.
Улучив момент, я отловил анестезиолога в коридоре и отвел в сторонку.
– Могу я попросить вас об одном одолжении?
Парень ожидал приказа, может быть, даже какого-то резкого замечания, и мой вежливый тон обескуражил его. Пристально поглядев на меня сквозь очки, он слегка пожал плечами.
– Конечно.
– В последний раз, когда Энни делали операцию на сердце, она пришла в себя прямо на столе.
Анестезиолог вздрогнул, затряс головой, и я понял, что могу не продолжать.
– Не беспокойтесь, сэр. У меня эта девочка будет спать как ангелочек.
– Какое у вас расписание? Я хотел узнать: когда вы сменяетесь? – задал я еще один вопрос. Впереди у нас было несколько нелегких часов, а человек, который думает только о том, что его смена давно закончилась, – плохой работник.
Парень покачал головой.
– Моя сменщица пришла час назад. У нас семеро пациентов, и сейчас она занимается ими… – Он посмотрел на дверь операционной. – Но не Энни. Я никуда не уйду, пока моя помощь необходима.
Я положил руку ему на плечо.
– Спасибо…
И я отправился в ординаторскую. Здесь было окно с односторонней прозрачностью, сквозь которое медперсонал мог следить за тем, что происходит в комнате ожидания приемного покоя, как ведут и как чувствуют себя родственники пациентов.
Чарли и Синди были уже там. Мой шурин сидел в кресле, внимательно прислушиваясь и принюхиваясь к происходящему вокруг. Его одежда все еще была в засохшей крови, но после перевязки и капельницы выглядел он вполне сносно. Синди стояла у окна (обычного), но взгляд ее был устремлен куда-то в себя. Время от времени она принималась нервно грызть ногти, которые и так были обкусаны почти до мяса, но сразу же отдергивала руку, а через пару минут все повторялось. Что касалось Термита, то он стоял, привалившись плечом к торговому автомату, и вертел в пальцах неразлучную «Зиппо». В дальнем углу комнаты я увидел Дэвиса. (Не сказать, чтобы я очень удивился, однако теперь мне стало ясно, как вся троица попала в город так быстро.) Бармен стоял на коленях и существовал как бы совершенно отдельно от остальных; лоб его был покрыт крупными каплями пота, губы беззвучно шевелились. Локтями он опирался на стул, на сиденье которого лежала потрепанная Библия.
Отойдя от окна с односторонней прозрачностью, я посмотрел в другое окно, которое выходило на луг. Полтора десятка молочных коров сгрудились на берегу протекающего через пастбище ручья и старались оттолкнуть друг друга, чтобы забраться в воду. Вымя каждой коровы напоминало туго надутый воздушный шар, челюсти безостановочно двигались, пережевывая жвачку. Бока лоснились и поблескивали; начался дождь, но я понял это далеко не сразу.
Уткнувшись лбом в прохладное стекло, я закрыл глаза и стал думать об Эмме. Я вспоминал, как в тот последний день она уговаривала меня прилечь, вспоминал ее усталый взгляд и ободряющую улыбку, которой она наградила меня, когда я перенес ее в постель и лег сам. И еще я вспоминал свой сон, от которого мне никак не удавалось избавиться.
Я открыл глаза и посмотрел на свои покрытые шрамами руки – истончившиеся и поблекшие, эти следы неизменно напоминали мне о страхе, отчаянии и боли, которые испытывала Эмма на протяжение последних тридцати минут своей жизни, когда она тщетно пыталась меня разбудить.
Всю жизнь – с самого раннего детства – я отличался так называемой эйдетической или фотографической памятью. Но сейчас, когда я снова смотрел на сгрудившихся на лугу коров, а думал о подключенной к аппарату искусственного кровообращения Энни, о Синди, которая не находила себе места от беспокойства, о Ройере, который несся к нам со скоростью нескольких сот миль в час, я – хоть убей! – не мог припомнить ни одной строчки ни из Шекспира, ни откуда-то еще. Ни из Теннисона, ни из Мильтона, ни из Кольриджа… Мои друзья, мои мудрые советчики и утешители оставили меня, забрав с собой все, на что я опирался все эти годы.
Я машинально коснулся золотого сандалика на своей шее. Рядом с ним висел под рубашкой медальон Эммы. Только это, да еще воспоминания – вот все, что у меня осталось. Мой разум был сейчас как школьная доска, с которой кто-то стер все написанное.