В моей прошлой жизни я бы только наблюдал за этой работой. Вмешаться означало бы переступить ту невидимую черту, которая пролегает между врачами и младшим медицинским персоналом, но сейчас пациент был для меня важнее всех писаных и неписаных правил. Вот почему – наверное, впервые с тех пор, как я был простым интерном, – я повернулся к старшему резиденту и сказал:
– Вы позволите?..
Он удивился, но все же отступил в сторону, дав мне возможность самому задавать ритм и характер общей работы. Когда мы протирали тело Энни губкой, смоченной в бетадине, я обратил внимание на то, какими тонкими стали ее руки, бедра и голени. Кожа – совсем как у Эммы в последний день на озере – сделалась почти прозрачной, и меня охватил суеверный страх и предчувствие неудачи, но я постарался отделаться от этого ощущения.
Когда-то меня часто спрашивали, как хирургам-трансплантологам удается не терять надежды в самой безнадежной ситуации. Как им удается сохранять оптимизм, постоянно сталкиваясь с болью, страхом смерти, страданием? И каждый раз, когда я слышал этот вопрос, я вспоминал выражение глаз Эммы и отвечал: мы просто не можем не верить в благополучный исход. Без оптимизма, без надежды не может быть хорошего врача.
И просто врача…
Наконец мы обернули торс Энни специальной клеенкой, похожей на хорошо всем знакомую пищевую пленку, только в медицинском исполнении, и накрыли девочку двумя простынями, оставив между ними небольшой просвет. Наши преподаватели в медицинском колледже называли этот просвет «операционным полем», на котором мы должны были сосредоточить все наши силы, внимание и умение. Обычно такой подход помогал отвлечься от пациента на столе, от его личности, от того, каким он был, но я не хотел отвлекаться от Энни. Должно быть, поэтому я и захотел принять участие в подготовке к решающей стадии операции. И тем же самым желанием была продиктована моя просьба операционной сестре принести носочки для Энни, поскольку, прикоснувшись к ее ногам, я почувствовал, какие они холодные.
Она меня поняла! Улыбнувшись, сестра вышла из операционной и вернулась с носочками.
Я уже знал, что после предыдущей операции в грудной клетке Энни наросло немало рубцов или спаек, которые скрепляли сердце с внутренней стороной грудины. Келлоидная ткань спаек была грубой и прочной, и я подумал, что, когда прибудет Ройер с донорским органом, мне придется удалять их очень осторожно, чтобы не травмировать грудь больше, чем необходимо – больше, чем я ее уже травмировал, когда пытался добраться до зажатого внутри перикарда, захлебывающегося кровью сердца.
Большинство сердец, которые мне приходилось удалять, были в два – некоторые даже в три раза больше нормы. Такое может сделать с нашим главным насосом дилатационная кардиомиопатия. Это были большие, разбухшие, дряблые мешки, которые почти не качали кровь. Таким стало и сердце Энни, однако оно все равно было меньше нормального взрослого сердца, и я от души надеялся, что донорский орган, который везет Ройер, поместится в узкое пространство ее грудной клетки и мне не придется его подрезать. Дело в том, что сердца – при всей их фантастической надежности – плохо переносят любые действия по изменению размера. Донорский орган может пробыть вне тела несколько часов и заработать сразу после пересадки, но любая подрезка сердечно-мышечной ткани может привести в полную негодность даже сердце, извлеченное из грудной клетки донора считаные минуты назад. Риск, во всяком случае, возрастает во много раз, поэтому подобные манипуляции можно было допустить только в самом крайнем случае.
Наш случай был крайним, и все же я бы предпочел, чтобы Энни получила новое сердце без каких-либо изменений, сделанных моими руками.
А еще мне очень хотелось, чтобы произошло чудо и Ройер прилетел в больницу уже сейчас, а не через расчетные два часа. Сердце начинает умирать сразу после того, как его извлекут из тела донора. Каждую минуту в нем безвозвратно гибнут тысячи и тысячи полноценных, живых клеток, поэтому медлить с пересадкой не следует. Чем больше времени сердце не сокращается, тем труднее заставить его снова начать работать. Увы, ни я и ни кто другой не мог бы сделать так, чтобы самолет Ройера летел быстрее, поэтому мне оставалось только молиться, чтобы он прибыл вовремя, чтобы не опоздал, поскольку такой вариант развития событий тоже нельзя было сбрасывать со счетов.
Когда я переключил Энни на «насос», как врачи для краткости называют аппарат искусственного кровообращения, кровь в ее сердце поступать перестала. Теперь она отводилась в специальную машину, похожую на гибрид церковного органа с его многочисленными звуковыми трубами и какого-то фантастического оборудования из лаборатории Франкенштейна. С одной стороны аппарата искусственного кровообращения располагалось несколько стеклянных емкостей, которые какой-то остряк сравнил с высокотехнологичными приспособлениями для изготовления мороженого. В этих емкостях кровь Энни обогащалась кислородом, а затем перекачивалась обратно в ее аорту с помощью насоса.