И всё-таки как странно: дама, которая играет на цимбалах!
Тот самый инструмент с захудалой сельской окраины, который обычно таскают под мышкой, под рваным балахоном и ставят на трактирный стол или на опрокинутую бочку, куда деревенские парни небрежно кидают увесистые медяки — этот немудрящий инструмент здесь, среди мебели красного дерева! И сама хозяйка барской усадьбы собирается усесться за него, как за рояль, и унизанными драгоценностями пальчиками извлекать звуки из его жалких струн, наподобие какого-нибудь старика со всклокоченной бородой и отдающей прогорклой табачной вонью пустой трубкой во рту?
Да и сама игра на нём до того чудна, почти гротескна. Эти дёргающиеся наперебой руки, вовлекающие в своё движение плечи и голову. Совсем не то что фортепиано, где одних пальцев достаточно. С роялем пианист обращается, как барин с дитятей: через вежливых воспитателей; цимбалист же со своим инструментом на «ты».
Но юной хозяйке это очень шло.
Едва молоточки оказались у неё в руках и пробежались по тугим струнам, лицо её приняло совсем новое, незнакомое выражение. Перед тем было в нём, откровенно говоря, нечто простоватое; но тут оно одушевилось. Исполнительница была в своей стихии, была сама свобода, сама уверенность.
Две песенки она спела гостям. Обе относились к тем, что известны у нас под названием «пожоньских куплетов». Слагались они законоведами в кофейнях в те поры, когда ещё заседало сословное собрание — и молодые люди были побойчее.
Одна — на красивый грустный мотив: «Как из города, из Вены подуло, ветром северным потянуло». Кончается она тем, что даже вода в Дунае стала горькой до слёз, которые отцы отечества «льют да льют, проливают», так как в депутаты всё «не тех, ой не тех выбирают».
Патриоты наших дней поскупее на слёзы, но тогда многие, очень многие пригорюнивались за этой песней.
Другая, «Венок розовый, терновый», тоже была очень мелодична. Текст же изобиловал разными алтарями, ангелами, венками свободы и прочими мифологическими аксессуарами.
Струны под руками юной исполнительницы звенели так сладко, песни лились из уст столь пылко, будто её самое эти цветы пиитического красноречия радовали и печалили больше всех.
Спела она и ещё один пожоньский куплет, уже сатирического содержания; но его саркастическое жало было нацелено на злобу дня столь частную и личную, что ныне едва ли кто объяснит, в чём соль намёков на взлетевшую на крест ворону и на скакуна, впряжённого в телегу.[68]
Топанди страшно нравился этот куплет, относимый им, видимо, к попам, и он попросил повторить его, страшно довольный тем, как хитроумно упрятана насмешка, понятная одним посвящённым.
Исправник был совершенно очарован немудрёным инструментом. Никогда не думалось ему, что владеть им можно так виртуозно.
— Но скажите, ваша милость, где же вы играть на нём научились? — спросил он, не в силах долее скрывать своего изумления.
При этих словах её милость расхохоталась так, что, не удержись она ногами за цимбал, тут же опрокинулась навзничь вместе с сиденьем. Но волосы её, уложенные по моде тех времён в причёску `a la girafe[69] не удержались и, увлекая за собой черепаховый гребень, двумя витыми змеями цвета воронова крыла соскользнули до самого пола.
Перестав смеяться, молодая хозяйка попыталась было опять укрепить их гребнем, но они никак не желали повиноваться. Тогда она просто наскоро свернула их, заколов веретеном. Великолепней венец трудно и вообразить!
И, желая загладить свою необузданную весёлость, опять взялась за молоточки, принявшись наигрывать какую-то песню без слов.
То была не какая-нибудь заимствованная мелодия, вариации на известную тему, а словно безымянная мечта, необрамлённая картина, необозримый пейзаж. Будто кто-то повёл рассказ — полушутливо, но совсем о нешуточном, а очень серьёзном и навсегда, безвозвратно ушедшем; о том заветном, чего не выразить ни словом, ни голосом, а можно вверить лишь струнам, которые передадут потомкам печальную повесть. Это была песня нищего, отрицающего своё королевское происхождение, песня бродяги, отвергающего свою родину, но хранящего память о ней; память, разлитую во всех звуках, но смутную, не внятную никому, даже самому играющему: только душой можно чуять её и грустить, грустить. Это было как степной ветер, неведомо куда и откуда несущийся; как летучее облачко, возникающее и тающее. Бескрайняя, бесцельная, безотчётная тоска… Даль безлюдная, бесплодная, бездорожная… Манящая миражами.
Господин исправник готов был слушать хоть до вечера, позабыв обо всяких обязательных обедах, не верни его к действительности Топанди своим скептическим замечанием: вот, мол, стальные струны, а души в них побольше, чем в двуногих созданиях, почитающих себя образом и подобием божиим.
Это сразу ему напомнило, что он в доме всеотрицателя.
Да и полуденный благовест раздался, а одновременно, захлопав крыльями, издал свой протяжный клич чёрный петух, будто страж на башне, который вслед за набатным колоколом звуком трубы предупреждает жителей об опасности.
Задумчиво-меланхолическое выражение тотчас сбежало с лица хозяйки.