— Господня немилость и злоба людская всё время тяготели над нами! — окрепшим голосом продолжала бабушка и повела свой рассказ спокойно, будто излагая историю чужой семьи. — Прадед ваш, Иов Аронфи, — вон там он, в первой нише схоронен, — вот кто оставил потомкам в наследство эту страшную беду. Собственный брат навлёк её на него. Да, лихое место — эти наши венгерские края! И в других, благополучных странах, бывает, ненавидят друг друга, брат не ладит с братом; «моё» да «твоё», зависть, недоброхотство, гордыня — всё это и там сеет раздоры. Но у нас словно сама земля злобу родит; проклятая эта земля, которую мы «милой родиной» зовём и любовь к ней чистым семенем считаем, неверность же и неблагодарность — плевелами. Ведь каждый свой только посев хвалит, а чужой хулит, и брат встаёт из-за этого на брата! Вам этого ещё не понять. Прадед ваш, Иов, застал ещё такие времена, когда великие люди учили: развалилось — строй заново. И это к тяжким распрям повело, ко многим заблуждениям и разочарованиям, а кончилось ничем… Иов по воле родительской воспитывался в немецких академиях и чужеземного вольномыслия набрался, энтузиастом всеобщей свободы сделался. Вернулся в самый разгар битв здесь, у нас, между этой его идеей и другой, столь же влиятельной: национальной. Он первой, общественной, отдавал предпочтение, к её сторонникам примкнул. То, что сыны отечества почитали за священные исконные добродетели, в его глазах лишь преступным прошлым слыло. Старший его брат держался прямо противоположного взгляда. И вот на этом поле брани они столкнулись, и пошли меж ними бесконечные усобицы. И какими были добрыми братьями, никогда друг дружку в беде не оставляли! А на том гиблом поле стали заклятыми врагами. Прадед ваш оказался в победившем войске, брат его — в побеждённом. Но сладких плодов победа не принесла. Иов большую, высокую должность получил, упивался своим успехом, потерял же, казалось бы, самую малость: расположение старых друзей. Важной персоной стал; все перед ним трепетали, шапку ещё издали ломали, но подойти ближе, расцеловаться, как бывало, не спешили: поклонятся холодно на почтительном расстоянии — и до свидания; счастье к нему лицом, они — спиной. Но был человек, который даже и не кланялся, наоборот, встречи искал, чтобы нарочно, в пику шапки не снимать, а, нахлобучив её покрепче, в глаза с вызовом посмотреть. И кто же это? Брат родной! Оба — честные, порядочные люди, добрые христиане, покровители бедняков, любимцы семьи, и вот… О, несчастная страна! Но в один прекрасный день рухнул возводившийся целых десять лет новый порядок; Иосиф Второй[3] на смертном одре крест-накрест перечеркнул дело своей жизни, и всё достигнутое рассеялось, как дым. Земля содрогалась от ликования, грустная, горькая наша земля. Иов же, чтобы не встречаться больше с братом, пошёл в турецкую баню в Буде[4] и вскрыл себе вены, истёк кровью. И это не какие-нибудь изверги, нехристи, а достойные, верующие люди, не запятнавшие своей чести, славившие бога делами и в сердце своём… И всё-таки один убил себя, чтобы не видеть больше другого, а тот, другой, ещё и примолвил: «Так ему и надо!» Ох, скорбная, слезами политая земля!
И бабушка умолкла, словно приготовляясь, сбирая силы душевные для новых, ещё более тяжких воспоминаний. Ни звука, даже шума ветра не доносилось в склеп через прикрытую дверь; только биение собственного сердца слышал каждый из нас, троих живых людей.
Бабушка поискала глазами дату, еле различимую на отсыревшем своде.