Когда я сел на дубок, был полдень и солнце уже начало припекать. Лес застыл. Тени в оврагах исчезли, исчез и утренний туман на вершинах. В это время дня я всегда испытывал легкую грусть, так же как по вечерам, когда солнце заходит за лес и на горизонте остается лиловое пятно, словно пепел под дотлевающими углями. Я думал тогда о тех, кто в городе. В такие вечера капитан Негро тоже грустил; даже Алчо переставал щипать траву на поляне, поднимал голову и погружался в раздумье.
Видимо, я сидел на дубке довольно долго. От утра уже ничего не осталось. Солнечные лучи проникали в лес повсюду. Они выпили всю росу, и в их трезвом освещении лес стал совсем обыкновенным. Зажужжали вокруг большие мухи. Зажужжит муха, сядет на лист, начнет тереть крылышки своими длинными, страшными, косматыми ногами, а потом застынет, блаженно разомлев от солнца».
Я встал, закинул ружье за плечо и стал красться дальше.
«Неужели я не увижу сегодня никакой дичи? Хоть бы того самца встретить…» — думал я, время от времени останавливаясь и оглядывая склоны. И я увидел его.
Он спал прямо передо мной, на южном склоне, возле пня, близ которого росли два-три молодых бука, высокие и прямые, как жерди. Место было довольно голое, лес редкий, вокруг синели пролески, и он спал среди них. Положил голову на переднюю ногу, вытянутую вперед. Новые рога его были покрыты пушком, серая зимняя шерсть на широкой спине местами вытерта.
Я вынул бинокль из-за пазухи, сел на мох и стал любоваться зверем. Как сладко спит, негодник! Солнце лило на него теплый дождь, падавший золотистыми каплями ему на тело. Он отдался спокойствию полудня, полного мира и тишины. Время от времени уши его вздрагивали — не оттого, что он улавливал какой-то внушающий тревогу шум, а оттого, что его начинал кусать какой-нибудь клещ, а ему не хотелось нарушать свою дремоту, чтоб почесаться. Внизу под ним, в долине, тихо шумела река, в воздухе стоял непрерывный упоительный стон, будто кто-то все время кричал «О-о-о», а пара канюков продолжала летать и вопить…
Я встал и пошел вниз. Я уже не высматривал дичи, но ступал еще неслышней, чтоб не нарушить шумом шагов этого сладостно томительного покоя. Мне казалось, что деревья и травы делают мне знаки молчать. Я улыбался и чувствовал гордость оттого, что мирно иду по лесу и хоть и охотник, а никого не трогаю. Не потоптал ни травинки, не вспугнул ни одной птицы, не прогневал ни одно лесное божества Только канюки все вопили, и это, сам не знаю почему, мне уже не нравилось.
Я повернул к Соленым источникам. В одном из них вода была мутная, полная прядей серовато-коричневой шерсти. Видно, только что купался олень. Следы его на черной тине напоминали следы вола. Я пошел дальше, вниз по течению реки. Долина сузилась. По обоим берегам стояли густые молодые леса. От них шел особенный дух, каким пахнет лес на солнечном припеке. Ружье висело у меня на плече, а птицы продолжали канючить где-то поблизости. Я вышел из теснины. Долина снова расширилась, обнаружив красивую продолговатую поляну. Как раз в это мгновение канюки стали спускаться у меня над головой. Спускалась самка, а самец следовал за ней, и тут произошло вот что: кто-то снял ружье с моего плеча и пальнул…
Самка запищала, опустила крылья и рухнула в лес, и он поглотил ее, спрятав от моих глаз, словно желая поскорей скрыть это убийство. Гора застонала, наполнилась ропотом и долго роптала каждым своим ущельем, каждой ложбиной…
Ружье дымилось у меня в руках. В ушах гремел выстрел, протест горы разносился раскатами во всей ее громаде, в глазах моих мелькали красные и синие пятна. Горячая волна пробежала по моему телу.
Как же вздрогнул, наверно, и вскочил дремавший самец серны! Какая смертельная тревога помутила его до тех пор спокойные и блаженно-кроткие черные глаза! Как широко раздулись его ноздри, как сверкнуло белое зеркало у него на заду! Он пустился наутек по лесу, объятый паническим страхом. Паника овладела всей горой. Взметнулись сто пар длинных, как шлепанцы, косульих ушей, сто пар полных ужаса глаз широко распахнулись.
Я боялся идти назад.
Дойдя до какой-то брошенной лесопилки, я заглянул в затянутый ряской водоем, окинул взглядом посеревшее строение, полуразрушенное и словно обгоревшее. На месте разбитой дощатой крыши вздымались только две громадные балки, а над ними торчал перешибленный желоб, по которому когда-то лилась вода, вращая жестокую пилу. Какой-то дровосек разводил тут костер, и теперь пепел, серый и влажный, лежит свинцовым караваем, а рядом коровий помет и смятая коробка из-под сигарет.
Пора обратно. Только не тем же путем, не долиной. Я поднимаюсь вверх по склону, останавливаюсь на красивой седловине, обедаю, потом растягиваюсь на мягком мху, подложив ружейный приклад себе под голову, и засыпаю…
Когда я проснулся, солнце висело над сине-зеленым гребнем, большое, теплое. Наступали прекрасные июльские сумерки, тени прорезали овраги. Было весело. Только одинокий канюк все плакал и звал свою мертвую подругу…