В тот день, когда это случилось, мы остались одни. Родители уехали в Плимут заказывать новую плиту, а мы с братом занялись изготовлением «китайских колокольчиков» из старых раковин и всяких металлических обломков, собранных на пляже во время отлива. Небо в то утро было таким безмятежно-голубым, что все под ним, казалось, погрузилось в гипнотический сон, и даже дрозды примолкли.
Я услышала только визг тормозов, а звука удара не услышала, наверное, потому, что он был таким маленьким. Его голова осталась совсем целой: они, в смысле колеса, переехали только тело, и брат быстро накрыл его рубашкой, своей любимой джинсовой рубашкой, которую Нэнси привезла ему из Америки. Он был похож на брошенный у обочины пакет с вещами — вещами покойника, уже не нужными.
— Мне очень жаль, — сказал мистер Кэтт, выходя из машины, — я не заметил, как животное выскочило на дорогу.
Он так и сказал — «животное». Прямо так и сказал.
Брат поднял его и, держа как ребенка, понес ко мне. Он был еще теплым, но там, где раньше пальцы ощущали упругое и плотное тельце, сейчас было что-то мягкое и жидкое. Я чувствовала, как из-под рубашки его теплота стекает мне на ногу, и, только опустив глаза, увидела, что это кровь.
— Чем я могу помочь? — спросил мистер Кэтт.
— Вы уже помогли, — сказал ему брат, — а сейчас расплатитесь и уезжайте.
— Уезжать? — удивился мистер Кэтт. — Может, сначала нам стоит переговорить с вашими родителями?
— Нет, не стоит, — сказал брал и, нагнувшись, подпал отцовский топор. — Просто убирайтесь отсюда как можно скорее. Вы убийца, и мы вас здесь совсем не ждали. Убирайтесь! Валите отсюда! Убирайтесь, я сказал!
Держа в руке топор, он шагнул к машине. Ревя двигателем и разбрасывая из-под колес гальку, светлый седан промчался по нашей дорожке, а потом он исчез за поворотом, и мы остались наедине со своей невыразимой потерей. Брат швырнул на землю топор. У него тряслись руки.
— Я не могу терпеть, когда тебе делают больно, — сказал он и пошел в сарай, чтобы найти подходящую коробку.
Она сняла трубку после первого же звонка, как будто знала, что я позвоню, и ждала у телефона. И я еще ничего не успела сказать, когда она спросила: «Бог умер, да?» Я не стала спрашивать ее, откуда она знает — о некоторых вещах лучше не спрашивать, — поэтому я только сказала: «Да, умер» — и коротко объяснила, как это случилось.
— Это конец главы, Элли, — только и сказала она, когда я замолчала.
Она была права. Его жизнь значила для меня больше всего на свете, и его смерть тоже, потому что после нее осталась пронзительная черная дыра, которую невозможно заполнить. Дженни Пенни всегда была права.
Я лежала в темноте поперек кровати, а брат сидел рядом.
— Он ведь возвращался к тебе, — говорил он.
Он рассказал, что в тот самый момент, когда передач кролика в мои руки, почувствовал биение его пульса, совсем слабое, и это было чудом. И, оказавшись в моих руках, бог на секунду открыл глаза и провел лапкой по моей щеке.
— Он вернулся, чтобы попрощаться с тобой.
Тогда почему же он не захотел остаться, снова и снова думала я.
— Может, ты хочешь похоронить бога на специальном кладбище для домашних животных? — спросила меня мать на следующий день.
— Зачем?
— Чтобы он мог быть с другими животными.
— Он ведь не особенно любил других животных. Я хочу, чтобы его кремировали. И чтобы пепел отдали мне.
Для конца семидесятых такое пожелание было довольно необычным, но мать, проведя весь день у телефона, смогла наконец отыскать ветеринарную клинику, оказывающую такую услугу.
Поминальная служба была короткой и немноголюдной. Мы все собрались вокруг его пустой клетки, и каждый из нас произнес хорошие, теплые слова. Нэнси написала стихотворение, которое называлось «Когда ты думаешь, что все кончено»; оно мне очень понравилось, особенно две последние строчки, которые она прочитала громко и выразительно, как на сиене: «Захочешь вновь увидеть ты меня, закрой глаза — и пред тобою я». Нэнси умела делать такие вещи; она всегда знала, что сказать на поминках и других важных церемониях. Стоило ей появиться, и люди чувствовали себя лучше. Она часто ходила на поминки в восьмидесятых, и все ее друзья говорили, что без нее там все было бы не так. Она помнила то, что другие забывали. Она помнила, как Энди Харман встретил Нину Симон[10] в универмаге «Селфриджез» и предложил ей спеть дуэтом в гейском клубе «Хэвен», если только такая культовая певица не поленится добраться до Вильерс-стрит. Еще она помнила, что любимой песней Боба Фрейзера[11] была «Макартур-парк»[12], а вовсе не «Люблю любить тебя, милый»[13], как все думали, и что его любимым цветком был тюльпан, в чем ни один уважающий себя гей ни за что не признался бы. «Похороны, — говорила она мне, — даже самые скромные и незначительные, — это вехи, которые определяют жизнь».