— Это сестра её, — сказал Иванушкин. — Из-под Казани. Сирота.
— Входи, — разрешила Кутепова и поставила «калашникова» на предохранитель.
Калитка захныкала, и бабкин кабысдох зашёлся на второй октаве.
В сенях Иванушкин, выигрывая время, долго стаптывал с чоботов снег. Он отчётливо помнил, что ехал к старухе Кутеповой не просто так, а с умыслом. Память-то, слава богу, ещё не отшибло.
— Задаточек привёз? — ласково спросила Кутепова, вешая автомат на гвоздь у иконы.
— За капустой мы, — сказала сирота. — У тебя, говорят, капусты много, бабушка?
— У меня? — старуха похолодела.
— А то! — подтвердил Вадя. — Капуста нужна! Позарез!
«Убивать приехал, — поняла она. — Откуда узнал про валюту?»
— Облигации бери, — сказала она, — а больше у меня ничего нет. — И неназойливо двинулась в сторону чуланчика: там со времён Халхин-Гола лежало у неё несколько ручных гранат на случай. У двери, однако, уже стояла, привалившись к косяку, рыжая девица, казанская сирота.
— Зачем же облигации, — идя к старухе, возразил Иванушкин. — Нам бы капустки…
И, улыбнувшись, распялил в руках авоську. Старуха закричала.
Звуковой волной Вадю вынесло во двор; через несколько секунд его настигла казанская сирота. Калитку, к радости бабкиного кабысдоха, открыть Иванушкин не сумел, и взяли её Вадя с Альбиной с разбегу приступом, как Суворов Измаил.
Сделали они это очень вовремя, потому что через минуту крик прекратился, и вслед искателям капусты застрочил трассирующими бабкин «калашников».
Столица встретила их окрепшим морозом и объявлением по Ярославскому вокзалу насчёт видеосалона на третьем этаже. Но нет, не привьётся к нашему здоровому стволу бусурманский заразный сучок, и зря распинается дикторша про ихнего накачанного секс-символа — не это влечёт наших героев; западный мираж, чую, не уведёт их с пути самобытного, исконного, русского!
Не пошли Вадя с Альбиной в видеосалон! Крепко решено было между ними ещё в электричке, что жизнь тёщи Пелагеи дороже им своих двух — и поедут они первым же поездом в Читу, где живёт у Альбины родная тётка, а уж тётка у неё такова, что достанет кочан из-под земли!
Вот только денег у Вади осталось два рубля, да у Альбины рупь россыпью, а за трёшку везти их в Читу за капустой никто не соглашался, хотя рассказывал Вадя проводницам про тёщу очень убедительно, а рыжая стояла рядом и на каждое честное иванушкинское слово трясла головой. Причём чем дальше, тем больше чувствовал Вадя слюноотделение на слове «голубцы». Вскоре волчий голод пересилил природный вадин альтруизм, и повлёк Иванушкин Альбину в привокзальный буфет.
Что тут сказать автору? Ему очень стыдно за своего героя, но поделать он тут ничего не может — главным образом потому, что садясь за повесть, первым делом всего себя порезал и кровью написал на обоях клятву ничего не утаить и рассказать всё, как оно, значит, было.
Так вот — проели Вадя с Альбиной свои три рубля до копеечки, а на последнюю полтину ещё и насосались соку яблочно-виноградного, чтоб ему провалиться.
Сок дал себя знать минут через десять. Конфузливо пряча глаза, Иванушкин буркнул Альбине: «Я сейчас», — и стараясь двигаться с достоинством, а не козлиной припрыжкой, устремился к заведению.
Перед заведением сидела тётка и взамен удовольствия требовала с людей денег, денег же у Вади не было ни гривенника. Сначала хотел было Вадя объяснить про тёщу и голубцы, но потом понял, что не успеет, молча перешагнул через турникет и устремился.
(Здесь автору, как сами понимаете, опять стыдно за героя, но что поделать: герои у авторов не спрашивают — выходят замуж за генералов, бегут среди повести в туалет…)
К моменту, когда процесс пошёл, за вадиной спиной уже стоял пришедший на тёткины истошные крики милиционер. Он стоял молча, охраняя Иванушкина, — как главу государства при исполнении. Вадя, которому уже успело полегчать, увидел эту картину как бы со стороны — и возгордился.
— Нарушаем? — спросил милиционер, когда Иванушкину полегчало окончательно. Иванушкин хотел повиниться и рассказать про голубцы, но сказал только:
— Сеня!
Ибо перед ним стоял Семён Супец, друг-приятель молодых лет, совместно проведённых в областном культурном очаге, славном городе Сельдерейске. С той золотой поры изменился Сеня не сильно — только сдуло с него ветром времени пионерский галстук, да надуло взамен пушистые усы со старшинскими погонами, да сам раздался чуток во все стороны. А так — Супец и Супец!
Видимо, Иванушкина жизнь изменила не в пример сильнее, потому что на своё имя старшина среагировал как на провокацию — и только когда снял Вадя шапчонку, напрягся памятью и вымолвил поражённый:
— Эйсебио, козёл бодучий!