Читаем Книга отражений. Вторая книга отражений полностью

«Такая зверская бесчувственность, – читаем мы дальше, – разумеется, невозможна. Это феномен, тут какой‐нибудь недостаток сложения, какое‐нибудь телесное и нравственное уродство, еще не известное науке», и автор прибавляет: «Разумеется, я не верил этому преступлению».

В 7‐й главе, пополняя записки Горянчикова, уже сам Достоевский от своего лица удостоверяет, что Горянчиков был прав:

после десяти лет каторги отцеубийцу отпустили с миром, так как нашлись другие убийцы – подлинные. Я привел здесь эту выписку не потому, что это, очевидно, первый эскиз к Димитрию Карамазову, и притом, наверное, не вымышленный, – хотя и любопытно ведь, что мысль о нем прожила в Достоевском целых двадцать лет. Но в данном случае меня интересует не это, а лишь другая сторона глубокого убеждения Достоевского, о котором мы только что говорили, а именно что бывает такое обманчивое, призрачное, роковое соответствие между человеком и преступлением, которое ему приписывается. В «Преступлении и наказании» мысль эта также сильно, по‐видимому, волновала автора: он разнообразно касался ее и в Миколке-маляре, и в Раскольникове… А Свидригайлов? Вот подите дознайтесь‐ка, убил ли он Марфу Петровну или нет?

В том же «Мертвом доме» найдется и прямо‐таки канва для Раскольникова.

Приходили в острог такие, которые уже слишком зарвались, слишком выскочили из мерки на воле, так что уж и преступления свои делали под конец, как будто не сами собой, как будто сами не зная зачем, как будто в бреду, в чаду, часто из тщеславия, возбужденного до высочайшей степени (с. 7. изд. 1885 г.. т. II).

Теперь сообразите все, что я сказал выше, и потом, перечитая эту выписку, посмотрите еще раз на прилагаемый здесь чертеж. Пусть, однако, там еще не будет покуда ни узлов, ни надписей.

Пусть там проходит только две обозначившихся наконец среди толчеи мыслей извилины – след тягостного двоения одной мысли, одного мучительного вопроса об оправдании жизни, и притом жизни не только как личного существования, но и как всего этого огромного, безличного и страшного, к чему «подлец-человек привыкает».

Одна извилина – вы помните – облюбована мыслью пускай их, другая окриком – нет, врешь.

Глядите, вот крайний, верхний пункт этого нет – врешь.

Разве не обязательно должна была возникнуть здесь мысль о преступнике или, точнее, о человеке, который совершает преступление? Какое? Конечно, фантастическое, дерзкое, не соответствующее ни силам, ни характеру, ни условиям жизни. При этом, так как преступление являлось лишь по требованию мысли, ему вполне чужда была и страсть, а вместо ее зуда и ослепления там должно было совершаться медленное и долгое назревание самой мыслишки, и притом в самой тепличной обстановке, в страшном, мнительном и высокомерном одиночестве, а в результате происходить и самовнушение.

Вполне понятно, почему Достоевский сделал тепличную обстановку своего преступления каютой и гробом Раскольникова, а не какой‐нибудь богатой помещичьей усадьбой. Здесь действовала не только аналогия; но героя надо было поставить также, несмотря на все его одиночество, ближе к жизни, к подлинному ужасу жизни.

Но нас может на минуту остановить вопрос: почему же это преступником оказался юноша, почти мальчик, только слишком рано созревший? Вспомним, что преступление логически определилось как теоретическое, «головное». Смею ли я? Проба сил – этим‐то данное действие и относится к поре самоопределения, значит, преступник должен был быть молодым… Итак, молодой… интеллигентный… нищий… одинокий… мнительно-высокомерный…

Но для чего же еще наделять его красотой, для чего делать преступника нежным, чистым и благородным? Я не поручусь, чтобы тут не было нисколько жорж-сандизма333. Но надо считаться и с ходом самой мысли. Не будем выпускать из рук нити, которую мы, кажется, уже нашли. Вы помните, что преступление было идейное, вы знаете убеждение Достоевского в том, что преступничество, есть в сущности, фикция? Что же мудреного тогда, что чем безобразнее, чем нелепее та тень, которая падает на человека, совершившего преступление, тем отличнее от нее, тем несообразнее с нею оказывается в романе он сам. С другой стороны, искусство художника должно было заключаться в том, чтобы придумать именно такую обстановку преступления, где бы, фантастичное по существу, это преступление казалось имеющим причины совершенно иные, осязательные и даже, так сказать, пошлые, вроде корыстного расчета. Словом, Достоевскому приходилось и здесь создавать ряд контрастов.

Перейти на страницу:

Все книги серии Вечные спутники

Записки провинциала. Фельетоны, рассказы, очерки
Записки провинциала. Фельетоны, рассказы, очерки

В эту книгу вошло практически все, что написал Илья Ильф один, без участия своего соавтора и друга Евгения Петрова. Рассказы, очерки, фельетоны датируются 1923–1930 годами – периодом между приездом Ильфа из Одессы в Москву и тем временем, когда творческий тандем окончательно сформировался и две его равноправные половины перестали писать по отдельности. Сочинения расположены в книге в хронологическом порядке, и внимательный читатель увидит, как совершенствуется язык Ильфа, как оттачивается сатирическое перо, как в конце концов выкристаллизовывается выразительный, остроумный, лаконичный стиль. При этом даже в самых ранних фельетонах встречаются выражения, образы, фразы, которые позже, ограненные иным контекстом, пойдут в народ со страниц знаменитых романов Ильфа и Петрова.

Илья Арнольдович Ильф , Илья Ильф

Проза / Классическая проза ХX века / Советская классическая проза / Эссе
Книга отражений. Вторая книга отражений
Книга отражений. Вторая книга отражений

Метод Иннокентия Анненского, к которому он прибег при написании эссе, вошедших в две «Книги отражений» (1906, 1909), называли интуитивным, автора обвиняли в претенциозности, язык его объявляли «ненужно-туманным», подбор тем – случайным. В поэте первого ряда Серебряного века, выдающемся знатоке античной и западноевропейской поэзии, хотели – коль скоро он принялся рассуждать о русской литературе – видеть критика и судили его как критика. А он сам себя называл не «критиком», а «читателем», и взгляд его на Гоголя, Достоевского, Тургенева, Чехова, Бальмонта и прочих великих был взглядом в высшей степени субъективного читателя. Ибо поэт-импрессионист Анненский мыслил в своих эссе образами и ассоциациями, не давал оценок – но создавал впечатление, которое само по себе важнее любой оценки. Николай Гумилев писал об Иннокентии Анненском: «У него не чувство рождает мысль, как это вообще бывает у поэтов, а сама мысль крепнет настолько, что становится чувством, живым до боли даже». К эссе из «Книг отражений» эти слова применимы в полной мере.

Иннокентий Федорович Анненский

Классическая проза ХX века

Похожие книги

Ада, или Отрада
Ада, или Отрада

«Ада, или Отрада» (1969) – вершинное достижение Владимира Набокова (1899–1977), самый большой и значительный из его романов, в котором отразился полувековой литературный и научный опыт двуязычного писателя. Написанный в форме семейной хроники, охватывающей полтора столетия и длинный ряд персонажей, он представляет собой, возможно, самую необычную историю любви из когда‑либо изложенных на каком‑либо языке. «Трагические разлуки, безрассудные свидания и упоительный финал на десятой декаде» космополитического существования двух главных героев, Вана и Ады, протекают на фоне эпохальных событий, происходящих на далекой Антитерре, постепенно обретающей земные черты, преломленные магическим кристаллом писателя.Роман публикуется в новом переводе, подготовленном Андреем Бабиковым, с комментариями переводчика.В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Владимир Владимирович Набоков

Классическая проза ХX века
Ада, или Радости страсти
Ада, или Радости страсти

Создававшийся в течение десяти лет и изданный в США в 1969 году роман Владимира Набокова «Ада, или Радости страсти» по выходе в свет снискал скандальную славу «эротического бестселлера» и удостоился полярных отзывов со стороны тогдашних литературных критиков; репутация одной из самых неоднозначных набоковских книг сопутствует ему и по сей день. Играя с повествовательными канонами сразу нескольких жанров (от семейной хроники толстовского типа до научно-фантастического романа), Набоков создал едва ли не самое сложное из своих произведений, ставшее квинтэссенцией его прежних тем и творческих приемов и рассчитанное на весьма искушенного в литературе, даже элитарного читателя. История ослепительной, всепоглощающей, запретной страсти, вспыхнувшей между главными героями, Адой и Ваном, в отрочестве и пронесенной через десятилетия тайных встреч, вынужденных разлук, измен и воссоединений, превращается под пером Набокова в многоплановое исследование возможностей сознания, свойств памяти и природы Времени.

Владимир Владимирович Набоков

Классическая проза ХX века