Читаем Книга отражений. Вторая книга отражений полностью

Вспомните только белые ресницы, туфли и кропотливую кудахтающую, чисто бабью возню Порфирия с «сюжетцем». Страдание – для этого человека лишь материал, ворочаемый им любовно, хотя и не без некоторой брезгливости, и художник интересно сочетался в нем с чиновником, аккуратным, добросовестным и если жестоким, то лишь по нечувствительности почти истерического свойства.

Но с Порфирия мысль перескакивает уже на совсем другой путь, и этот переход характерен в том отношении, что с ним вместе исчезает из идеи последний призрак безумия.

Зосимов – это уже осевший Разумихин, Разумихин, но без его форса и эмфаза, это – флегма с массивными золотыми часами; это – человек солидный, не без самодовольствия, впрочем, тоже любитель и мастер на бобах разводить, а потому в глубине души уверенный, что он не только настоящий альтруист, но, пожалуй, и мыслитель, будущий‐то уж во всяком случае.

На следующем этапе, в Лебезятникове, золотушном, подслепом, раздражительном и бестолковом, гибнет последняя «теорийка», последняя идейка самодовления; все теперь они провалились: и наполеоновская, и мещанская, и артистическочиновничья, и карамазовская, и тупо-гигиеническая, и опошленно-базаровская.

А Лужин торжествует:

То‐то вот они, убеждения‐то!

Да и женский вопрос подгулял. Хе-хе-хе!

И вот перед тем, как опять взяться за Раскольникова, начиная новый цикл, мысль упирается в Лужина… Продолжительная задержка.

Теории здесь уже нет. Спекуляция, ведь она – уже из натуры, всякая отвлеченность, хотя бы даже лебезятниковская… «Пидерита, но также и Дарвина» здесь ровно ни при чем, а «молодые поколения наши» просто-напросто учитываются Лужиным; потому что и это как‐никак, а все‐таки векселишка.

Но хуже всего оказывается следующее обстоятельство. Выходит, что от Лужина если не до самого Раскольникова, то, во всяком случае, до его «Наполеона», до мыслишки‐то его, – в сущности, рукой подать. Ведь и жертва‐то облюбована Лужиным, да еще какая! И спокойствие‐то ему мечтается, и фонд сколачивается, и арена расширяется, да и риск есть, и даже до сладострастия соблазнительный риск. Вы только сообразите: Лужин и Дунечка… Куда уж тут Родиным статейкам…

В этом‐то, конечно, и заключается основание ненависти между Лужиным и Раскольниковым. Не то чтобы они очень, слишком бы мешали друг другу, а уж сходство‐то чересчур «того»: т. е. так отвратительно похожи они и так обидно карикатурят один другого, что хоть плачь. И недаром ведь от такой же обязательной совместимости с ума сошли когда‐то и Голядкин, и Иван Карамазов.

Но идеолог «Преступления и наказания» дал нам еще насладиться контрастом, так сказать, бытовым, разве что по‐порфирьевски разок-другой подмигнув на «Шиллера‐то» и на тот омерзительный вывод, который из него можно сделать.

IV

Преступление есть нечто лежащее вне самого человека, который его совершил. Такова была одна из самых глубоких, наиболее волновавших Достоевского мыслей. Романист не знал еще ни вырождения, ни порочной наследственности, а если он иногда и упоминал о «недостатке в сложении» и «об уродливости», то отсюда было еще слишком далеко до «преступного типа». Знай о нем Достоевский, какой бы это был ресурс для Зосимова.

Впрочем, я поговорю как‐нибудь в другой раз о том, какою представлялась Достоевскому сущность человека и как мысль его колебалась в этом вопросе между романтиками и византийским прологом, причем романтики стойко защищали свою позицию.

Теперь нам достаточно одного. Достоевский не только всегда разделял человека и его преступление, но он не прочь был даже и противополагать их.

Грандиозные страницы «Мертвого дома» (1861) именно тому‐то ведь и посвящены, чтобы разрушить фикцию преступничества.

Острог своим шельмованием и произволом создавал, правда, особый тип людей, но это был тип каторжан, а вовсе не преступников. В «Мертвом доме» есть два удивительных места в 1‐й главе и 7‐й.

Речь идет там о дворянине-отцеубийце, который весь месяц после своего злодеяния провел самым развратным образом. Хоть он и не сознался, но его все‐таки засудили, и не только все в том городишке, где он раньше служил, но и на каторге были убеждены, что он точно убийца и есть. Арестанты даже подслушали как‐то во сне его самообличающий бред. Все время, как жил с ним в остроге Горянчиков, отцеубийца был в превосходнейшем, в веселейшем расположении духа. «Он был взбалмошный, легкомысленный, нерассудительный в высшей степени человек, хотя совсем не глупец». Раз, говоря с автором «Записок» о здоровом сложении, наследственном в их семействе, он прибавил: «Вот, родитель мой, так тот до самой кончины своей не жаловался ни на какую болезнь».

Перейти на страницу:

Все книги серии Вечные спутники

Записки провинциала. Фельетоны, рассказы, очерки
Записки провинциала. Фельетоны, рассказы, очерки

В эту книгу вошло практически все, что написал Илья Ильф один, без участия своего соавтора и друга Евгения Петрова. Рассказы, очерки, фельетоны датируются 1923–1930 годами – периодом между приездом Ильфа из Одессы в Москву и тем временем, когда творческий тандем окончательно сформировался и две его равноправные половины перестали писать по отдельности. Сочинения расположены в книге в хронологическом порядке, и внимательный читатель увидит, как совершенствуется язык Ильфа, как оттачивается сатирическое перо, как в конце концов выкристаллизовывается выразительный, остроумный, лаконичный стиль. При этом даже в самых ранних фельетонах встречаются выражения, образы, фразы, которые позже, ограненные иным контекстом, пойдут в народ со страниц знаменитых романов Ильфа и Петрова.

Илья Арнольдович Ильф , Илья Ильф

Проза / Классическая проза ХX века / Советская классическая проза / Эссе
Книга отражений. Вторая книга отражений
Книга отражений. Вторая книга отражений

Метод Иннокентия Анненского, к которому он прибег при написании эссе, вошедших в две «Книги отражений» (1906, 1909), называли интуитивным, автора обвиняли в претенциозности, язык его объявляли «ненужно-туманным», подбор тем – случайным. В поэте первого ряда Серебряного века, выдающемся знатоке античной и западноевропейской поэзии, хотели – коль скоро он принялся рассуждать о русской литературе – видеть критика и судили его как критика. А он сам себя называл не «критиком», а «читателем», и взгляд его на Гоголя, Достоевского, Тургенева, Чехова, Бальмонта и прочих великих был взглядом в высшей степени субъективного читателя. Ибо поэт-импрессионист Анненский мыслил в своих эссе образами и ассоциациями, не давал оценок – но создавал впечатление, которое само по себе важнее любой оценки. Николай Гумилев писал об Иннокентии Анненском: «У него не чувство рождает мысль, как это вообще бывает у поэтов, а сама мысль крепнет настолько, что становится чувством, живым до боли даже». К эссе из «Книг отражений» эти слова применимы в полной мере.

Иннокентий Федорович Анненский

Классическая проза ХX века

Похожие книги

Ада, или Отрада
Ада, или Отрада

«Ада, или Отрада» (1969) – вершинное достижение Владимира Набокова (1899–1977), самый большой и значительный из его романов, в котором отразился полувековой литературный и научный опыт двуязычного писателя. Написанный в форме семейной хроники, охватывающей полтора столетия и длинный ряд персонажей, он представляет собой, возможно, самую необычную историю любви из когда‑либо изложенных на каком‑либо языке. «Трагические разлуки, безрассудные свидания и упоительный финал на десятой декаде» космополитического существования двух главных героев, Вана и Ады, протекают на фоне эпохальных событий, происходящих на далекой Антитерре, постепенно обретающей земные черты, преломленные магическим кристаллом писателя.Роман публикуется в новом переводе, подготовленном Андреем Бабиковым, с комментариями переводчика.В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Владимир Владимирович Набоков

Классическая проза ХX века
Ада, или Радости страсти
Ада, или Радости страсти

Создававшийся в течение десяти лет и изданный в США в 1969 году роман Владимира Набокова «Ада, или Радости страсти» по выходе в свет снискал скандальную славу «эротического бестселлера» и удостоился полярных отзывов со стороны тогдашних литературных критиков; репутация одной из самых неоднозначных набоковских книг сопутствует ему и по сей день. Играя с повествовательными канонами сразу нескольких жанров (от семейной хроники толстовского типа до научно-фантастического романа), Набоков создал едва ли не самое сложное из своих произведений, ставшее квинтэссенцией его прежних тем и творческих приемов и рассчитанное на весьма искушенного в литературе, даже элитарного читателя. История ослепительной, всепоглощающей, запретной страсти, вспыхнувшей между главными героями, Адой и Ваном, в отрочестве и пронесенной через десятилетия тайных встреч, вынужденных разлук, измен и воссоединений, превращается под пером Набокова в многоплановое исследование возможностей сознания, свойств памяти и природы Времени.

Владимир Владимирович Набоков

Классическая проза ХX века