Следует отметить, что, несмотря на все кажущиеся признаки авантюристки, позерки, взбалмошной искательницы рекламы и т. п., вы чувствуете, однако, в Башкирцевой тот вполне благонадежный нравственный фонд, который всегда свойственен, как нечто подразумеваемое, натурам возвышенным. Она добра, справедлива, честна и сострадательна настолько, насколько это требуется в обыкновенном человеческом обиходе, о котором она мало думает, поглощенная своей высокой миссией, но в котором она, как будто автоматически, всегда поступает хорошо и благородно. Как женщина, она вполне застрахована от какой бы то ни было нравственной порчи. Женскую любовь она понимает скорее теоретически и понимает очень тонко, но считает для себя невозможною вследствие своих чрезмерных требований от того мужчины, которого она могла бы полюбить всем сердцем. Но в браке, каков бы он ни был, она всегда предвидит для себя неизбежный долг верности. Половая чистота Башкирцевой (вопреки упомянутому нами смешному упреку одного критика в «неблагопристойности») поистине необычайна. Всего однажды у Башкирцевой было нечто вроде романической истории с племянником кардинала А. Страсть молодого итальянца уже начинала ее волновать, ее тешило кокетство с ним, и его образ не на шутку завладел ее воображением. Дело дошло до любовного свидания, в пылу которого А. заговорил с Башкирцевой на «ты» и поцеловал ее в губы. Но гордость и чистота не покидали Башкирцеву и в эти минуты. Обращение на «ты», даже со стороны молодого человека, который ей нравился, обдало ее холодом и показалось ей унизительным. На следующий день Башкирцева была грустна, а на третий – она уже упрекала себя за свой поступок. «Будем легкомысленны, – писала она, – с мужчиной серьезным и любящим, но будем строги с мужчиной легкомысленным». Немного спустя она окончательно себя осудила: «Я поняла, наконец, что поступила дурно, дозволив поцелуй, всего один, но все-таки – поцелуй; что мне не следовало назначать свидания внизу лестницы; что, если бы я не выходила в коридор и далее, если бы я не искала случая остаться наедине, – мужчина имел бы ко мне более уважения и у меня бы не было ни досады, ни слез». И ровно через год, против этого места дневника, Башкирцева сделала пометку: «Как я люблю себя за то, что так говорила! Какая я милая!» С негодованием отзывается Башкирцева о вольности нравов в русских пьесах: «На сцене целуются в губы, как будто бы это было совершенно просто, и это происходит между любовниками, между мужем и женою… целуют друг друга в шею, в щеки и т. д., и публика молчит, и это ей кажется обыкновенным… Светские барышни, симпатичные молодые девушки в пьесе дают пощечины молодым людям, которые объясняются им в любви и которых они подозревают в том, что они любят только их приданое. Если бы это еще происходило в среде кокоток или в фантастическом царстве, или в оффенбаховском древнем мире под аккомпанемент обычных в этом случае шалостей и веселья, – ну, тогда бы еще куда ни шло! Но нам показывают граждан, помещиков, людей, как вы да я, и это серьезно? – Не знаешь, право, что и сказать!»
После рассказанного нами романического эпизода, случившегося с Башкирцевой на шестнадцатом году, она уже не имеет никаких романов. Она для этого слишком серьезна, слишком по-мужски создана, слишком озабочена воспроизведением себя – не в детях, а в творческих проявлениях своей богатой духовной натуры.
В 1879 году, когда ее семейство поселилось в Париже, Башкирцева впервые начинает заниматься живописью, и с той поры, в течение семи лет, это искусство делается ее мучением до самой смерти.
Существует мнение, что Башкирцева и живописью занималась только для рекламы, что она не любила своего дела, как любят истинные художники, и что ее артистическая репутация раздута влиятельными людьми, посещавшими богатый салон ее матери. Мы не видели картин Башкирцевой и не можем говорить о ней, как о живописце. Но что живопись была ее призванием, что она нашла в ней единственную цель своей жизни и отдавала ей все свои силы, – все это для каждого непредубежденного читателя дневника становится совершенно бесспорным. Все оставленные Башкирцевою картины составляют только начинания и пробы: одна уже неумолимая настойчивость ее в самоусовершенствовании, – настойчивость, возраставшая до последнего дыхания, – доказывает присутствие в ней внутренней мощи. Нам при этом поневоле вспоминаются слова Сары Бернар об одной даровитой девочке, которая будто бы добровольно отказалась от сценической карьеры: «Если бы она чувствовала в себе силу сделаться великой, она бы, несмотря ни на что, подчинилась непреодолимому влечению, всевластности фатума. Самоотречение есть ложь. Отказываются только от неведомых лавров…»