Выглядело все это, учитывая давнее, лет эдак пятьсот, не меньше, изготовление, очень и очень неплохо. Не было ни тени ржавчины, ни легкого запаха земли, которым это оружие непременно должно было пропитаться, пока столько лет в ней лежало, то есть на склад «черных археологов» это место тоже никак не походило.
В-третьих, посуда, которая стояла на столе, также смотрелась дико и непривычно.
Что чарки, что разные фигурные сосуды — от всех них веяло глубокой стариной, даже древностью, отстающей от двадцатого века по самым скромным прикидкам лет на пятьсот, не меньше.
Словом, его окружал сплошной антиквариат.
К тому же за дверью все время раздавались грубые мужские голоса и, судя по обилию употребляемых в речи архаичных выражений, обладателей этих голосов к современникам Кости отнести было тоже никак нельзя.
Это было «в-четвертых» и гармонично дополняло имеющуюся нереальную картину.
Константин начал было вспоминать, где вчера был, чтобы, отталкиваясь от этого, попытаться додуматься, что с ним сталось, но дальше веселого бурного отдыха в Адлере и отъезда назад, в Нижний Новгород, мысли не шли.
Последнее, что еще сохраняла память, — это услужливо распахнутая попутчиком дверь в тамбур и какой-то густой пар, похожий на туман. Впрочем, туману там взяться было неоткуда, значит, это был именно пар.
«Так, пока ход твоих мыслей мне нравится. Память в наличии имеется, логика тоже присутствует», — мысленно одобрил он себя и попробовал продолжить анализ, но, видать, перехвалил или сглазил, поскольку больше уже ничего вспомнить не удалось аж до самого момента утреннего пробуждения.
— А вот и медок! — с радостным воплем заскочил в избушку-развалюшку уже знакомый ему бородач, держа обеими руками увесистый кувшин, из которого он сноровисто налил в ковш какой-то желтой жидкости.
Уже приближаясь, он виноватым голосом — видно, принял за гнев нахмуренный в тяжких раздумьях лоб Константина — покаялся:
— Ты не серчай больно-то, князь-батюшка, что я задержамшись. Ведь боярин Онуфрий велел тебе нынче ни единой чарки не наливать. Опосля только смилостивился.
При этом рожа его как-то странно перекосилась, и он явно с опаской приблизился к Константину вплотную, поднося ковш прямо к его рту.
Решив на время отвлечься от мыслей о том, где он, с кем и почему, Константин протянул было руку, чтобы перехватить посудину за ручку, но в это время его настиг очередной приступ головной боли, и он приглушенно зарычал от внезапно нахлынувшей злости.
Была она беспричинной, поскольку, кроме него самого, никакого другого объекта, заслуживающего столь суровый всплеск чувств, не наблюдалось, но рожа этого не поняла и испуганно шарахнулась в сторону.
При этом ковш, который Костя не успел подхватить, был аккуратно уронен ему на колени, и ноги его тут же оказались залитыми какой-то бражкой, пахнущей, впрочем, весьма и весьма неплохо.
Хотя правильнее будет сказать, что он и не пытался взять его в руки. В этот момент, значительно больше, чем средневековый ковш с его загадочным содержимым, Константина заинтересовали… собственные руки. Они почему-то оказались… чужими.
Нет-нет, пальцы исправно шевелились, ладонь послушно сгибалась, и все же это были не руки человека, который главным образом держал в них книги, перо и учительскую указку.
Узловатые пальцы, лопатообразная ладонь с давно затвердевшими бугорками сухих мозолей, крупные рельефные вены на ее тыльной стороне, мощное запястье с широким золотым браслетом на нем — все это больше напоминало руку молодого мужчины, более привычного к физическому, нежели к умственному труду.
Это при условии, если он вообще когда-либо занимался умственной работой.
В последующую минуту в избе воцарилась тишина.
Костя тупо разглядывал, во что превратились симпатичные шаровары красного цвета, неведомо когда надетые им, а мужик с открытым ртом смотрел на него, как дикарь из какого-нибудь каменного века на работающий телевизор.
Потом, слегка придя в себя, бородач кинулся ему в ноги, старательно целуя и чуть ли не обсасывая на них пальцы и вопя что-то нечленораздельное, но очень жалобное.
Отдельные связные слова Константин стал различать только спустя минуту после начала воплей.
Из них следовало, что бородач очень раскаивается, в будущем он готов это ужасное и страшное преступление искупить, отслужить, и ежели только князь его не прибьет, то вернее слуги у него по гроб жизни не будет. Он же для него в лепешку расшибется, живота своего не жалея.
Далее следовала прочая белиберда в том же духе.
При этом мужик ухитрялся все время целовать Костины ноги и в порыве усердия, протягивая к нему жалобно руки, точнее лапищи, похожие на хорошие совковые лопаты, чуть не сбил вторично ковш, лежащий на груди у Константина, в котором, судя по всему, еще оставалась добрая порция браги, весьма приятно пахнущей медом.
Весь этот дешевый спектакль настолько граничил с издевательством, что Костя едва справился с тут же возникшим сильным желанием напрочь сорвать игру актеров какой-нибудь сумасбродной выходкой.