Они не всегда выходили из дому. Иногда они оставались в очаровательной гостиной Лиллы и разговаривали. Иногда он для них играл. Его несколько квадратные руки с сильными, грубоватыми пальцами удивительно проворно бегали по клавишам кабинетного «Стейнвея». Он имел обыкновение играть одну вещь за другой, в то время как две дамы слушали. Когда наставала пора прощаться, он всегда задерживал в своей руке руку Линделл и говорил: «Вам понравилось?» Иногда она отвечала «да», а иногда только смотрела, потому что, когда она глубоко чувствовала, ей всегда было нелегко облечь свои чувства в слова. Только с Филиппом, который почти всегда знал, о чем она думает, и, таким образом, не нуждался в словах, они как раз легко понимали друг друга.
Музыка впускала ее в мир, который не был ни ее миром, ни миром Пелама Трента, хотя его игра была калиткой, через которую она в этот мир вступала. Это был мир, где чувства и эмоции сублимировались, пока не оставалось ничего, кроме красоты, где печаль растрачивалась в музыке и чувство утраты облегчалось. Она возвращалась из этого мира отдохнувшей и обновленной.
Милли Армитедж, в конце концов, покинула Джослин-Холт. Не в ее характере было отказывать Филиппу в просьбе, но никогда еще она с такой готовностью не откликалась на довольно частые призывы своей свояченицы Котти Армитедж. Котти была слаба здоровьем. Уже лет двадцать пять или около того она испытывала периодически повторяющиеся приступы, которым ни один врач не способен был дать название. Они причиняли максимум хлопот семье при минимальном дискомфорте для нее самой. Она довела мужа до могилы, двух дочерей – до замужества, а третью – до грани нервного срыва. И вот когда Олив едва не перешла эту грань, Котти взяла ручку и бумагу и пригласила свою дражайшую Милли их навестить. И добросердечная Милли, как всегда, согласилась.
– Конечно, на самом деле ей нужно, чтобы кто-нибудь вылил на нее бочку холодной воды.
– Тогда почему вы не выльете? – спросила Лилла, с которой та обедала по пути через Лондон.
– Не смогу ее поднять, моя дорогая. Но кто-то должен это сделать. Всякий раз как я туда еду, то обещаю себе высказать ей, что она эгоистичный деспот и что Олив просто зря пропадает, но я этого не делаю.
– Почему?
– Во-первых, Олив меня не поблагодарит. Это ужасная сторона деспотизма такого рода – в худших случаях жертва даже не хочет быть свободной. Вот такова и Олив. Знаешь, Линделл в свое вовремя спаслась. Она ведь два года жила у Котти после смерти родителей. Они погибли вместе в дорожной аварии, когда ей было девять лет, и это на нее очень подействовало. Для таких, как она, жизнь совсем не легка. Ты ангел, Лилла, что взяла ее к себе.
– Мне с ней очень хорошо, тетя Милли.
Милли Армитедж расточительно крошила хлеб. Лорд Вултон[12] этого бы не одобрил, не одобрила бы и сама Милли, если бы заметила, что делает, но она не замечала. Она хотела сказать что-то Лилле, но не знала, как подступиться. Она могла быть сердечной, щедрой и бесконечно доброй, но не умела быть тактичной. Она сидела, в своем мешковатом твидовом костюме горчичного цвета, с изрядно растрепанными волосами, в бесшабашно сдвинутой шляпке, и крошила хлеб.
Лилла, в желтом джемпере и короткой коричневой юбке, имела вид чистенькой, аккуратной и всегда одетой с иголочки дамы, что, похоже, от рождения является отличительным признаком американки. Ее темные кудри отливали блеском. Все в ней прекрасно соответствовало и ей самой, и конкретному случаю. В ней имелась идеальная, упорядоченная элегантность, казавшаяся столь же естественной, как у колибри на цветке. От всего этого, как аромат от цветка и песня от птицы, исходила дружелюбная теплота – уже полностью ее собственная. Сейчас она тихонько засмеялась.
– Почему бы вам просто не выложить все, тетя Милли, не беспокоясь о том как?
Морщины на лбу Милли Армитедж разгладились. Широкая озабоченная улыбка обнажила прекрасные зубы.