– Ну да? Правда? – удивился Эрве. – А я думал, что это были нацисты и где-то в пригороде.
– Я изучаю информацию по теме вот уже неделю, – пояснила я. – По приказу немцев, это да, но все сделала французская полиция. Ты не проходил это в школе?
– Я уже не помню. Но вряд ли, – признался Кристоф.
Глаза Гийома снова уставились на меня, словно он пытался что-то выведать. Меня это смутило.
– Просто в голове не укладывается, – протянул Гийом с ироничной усмешкой, – сколько французов до сих пор не знают, что там произошло. А как американцы? Вы были в курсе, прежде чем начали работать над сюжетом, Джулия?
Я не отвела взгляд:
– Нет, я ничего не знала, и в семидесятые годы никто мне ничего об этом не рассказывал в школе в Бостоне. Но теперь я кое-что знаю. И то, что я прочла, меня потрясло.
Эрве и Кристоф замолчали. Они выглядели растерянными, не знали, что сказать. В конце концов заговорил Гийом:
– В июле девяносто пятого Жак Ширак стал первым президентом Французской республики, привлекшим внимание к той роли, которую сыграло французское правительство во время Оккупации. Особенно в связи с этой облавой. Его речь была на всех первых полосах. Вы помните?
В ходе своих поисков я наткнулась на речь Ширака. Она была совершенно недвусмысленной. Но шестью годами раньше она прошла мимо меня. А мальчики – я продолжала их так называть, это было сильнее меня, – очевидно, вообще не помнили об этой речи. Они смотрели на Гийома широко открытыми, удивленными глазами. Эрве курил сигарету за сигаретой, а Кристоф грыз ногти – так он делал всегда, когда нервничал или чувствовал себя неловко.
За столом надолго воцарилось молчание. Даже странно, что в этой комнате может быть так тихо. Здесь прошло столько шумных, веселых вечеринок, люди хохотали до упаду, шуточки сыпались одна за другой, оглушительно гремела музыка. Столько игр, поздравлений с днем рождения, танцев до зари, несмотря на ворчащих соседей, которые швабрами стучали в потолок.
Молчание было тягостным и болезненным. Когда Гийом снова заговорил, его голос изменился. Лицо тоже. Он побледнел и больше не мог смотреть нам в глаза. Склонился головой к тарелке, к которой так и не притронулся.
– Моей бабушке было пятнадцать лет в день облавы. Ей сказали, что она свободна, потому что они забирали только детей помладше, от двух до двенадцати лет, вместе с родителями. Она осталась одна. Всех остальных увели. Ее младших братьев, младшую сестру, мать, отца, дядю. Тогда она видела их в последний раз. Никто не вернулся. Никто.