Оглушительный выстрел опрокинул его отдачей в плечо навзничь, все заволокло дымом… Он услышал, как дурно вскрикнула там женщина, как взнялись, залаяли тотчас собаки и по всему аулу поднялся переполох. Бежали со всех сторон, растерянные и непонимающие, что-то кричали, а он лежал, ждал, не находя пока в себе сил подняться. Подбежавшие люди, теснясь, помогли ему сесть, что-то говоря и спрашивая, но он их не слушал, не отвечал — он ждал. И вот наконец выбежала из соседней кибитки Айпарча, на ходу вытирая тряпицей руки, и кинулась к нему.
— Что?.. Что случилось?! Ты жив, Годжук? — И обессиленно опустилась рядом с ним на колени. — Ты жив… О Годжук, как я испугалась!.. Ты?! Это ты стрелял?!
— Как она?.. — вопросом на вопрос ответил он, беспокойно и требовательно глядя. — Как?!
— Слава аллаху, разродилась!.. Ее так напугал выстрел… — Айпарча опять перевела взгляд на ружье, всплеснула руками: — Так ты… Ты для того и стрелял?! О аллах…
Годжук, слабо улыбаясь, глядел на нее, на сбежавшихся людей и ничего не отвечал.
17
Прошла еще неделя, и старому мукамчи стало совсем плохо. Он уже не мог принимать всех приходящих и приезжающих к нему с разных концов степи людей, не мог подолгу разговаривать и с Нуркули, а тем более показывать на дутаре — пальцы дрожали и вовсе перестали слушаться его, не могли воспроизвести и простейшего басы-ма. Айпарча, не отходившая от мужа, только удивлялась, как они быстро успели привязаться друг к другу. Каждую минуту, свободную от помощи по дому и возни с братишками, проводил он в кибитке стариков, помогая и здесь чем можно, и звонкий голос Нуркули они слышали еще с середины аульного хатара и всегда с нетерпеньем ждали его. «Вот и сынок у нас появился, — без тени улыбки говорил ей Годжук Мерген. — Жаль… ах, как жаль, что так поздно… И вот что скажу я тебе, Айпарча. Сама видишь, недолго я здесь, и плакать о том не надо, ибо разлука наша временной лишь будет. Я о другом: возьми тогда мальчика под свое крыло, не дай сбиться с пути… ты знаешь как. А лучше его, я вижу, Салланчак-мукам скоро никто не сумеет сыграть, старые глаза и уши меня вряд ли обманывают…» И ему говорил: «Научиться хорошо бренчать на дутаре, Нуркули, не так уж и сложно, терпенье имей только и верное ухо. Не в одном этом наше дело, вот что помни. Не в том, чтобы сменять один праздник другим, от дастархана к дастархану ездить. Те, кто делает так, — просто наемные музыканты, не больше…
А настоящий мукамчи поет о том, о чем народ думает, чего народ ждет. Он с людьми не только на празднике… он всегда и везде с ними, всей душой своей. Вот когда ты сочинишь мукам, который станут петь все, и не только на праздниках, но и в поле, в степи, — вот тогда ты еще можешь подумать о себе, что ты мукамчи. Но не говори этого никому другому, никогда. И я в могиле своей перевернусь, если услышу, что ты зазнался… Мукамчи всегда слуга людей, мой мальчик, а не распорядитель на пирах. Запомни — слуга…» Мальчик глядел на него блестящими смышлеными глазами и не кивал, а лишь смущался иногда, когда учитель угадывал его мальчишеские, еще только лишь праздничные мечтания и остерегал от лишнего увлечения ими…
А черная курица земли была все ближе, все приближалась — черная курица, точно зерна склевывающая людей… Она приходила долгой и тяжелой бессонной ночью, и Годжук Мерген будто видел ее безмерную глухую плоть, которая скоро отделит его ото всего. Страха особого не было в нем, становилось только не по себе, и все казалось, навязчиво казалось, что мир осиротеет без него, станет каким-то неполным-однобоким — не без него, известного всем мукамчи, а просто без человека, носившего это имя — Годжук Мерген… И ему было жаль и себя, и все, что он оставляет на неведомый произвол времен…
И он с нетерпеньем ждал дня, рассвета, который мог оказаться для него и последним. С помощью соседей Ай-парча выносила его вместе с постелью наружу, на воздух, и он подолгу глядел на синеватые, весенним маревом колеблемые предгорья, на которых ему уж не бывать, в желто-зеленые дали песков, в небеса, невозмутимо голубые, крутым куполом уходящие в свою бездонность.
Жизнь прошла, и была в этом какая-то отрада, которую он не мог ни понять, ни хоть как-то определить.
Приехавших и пришедших проститься с ним было все больше, он видел, как они подымались в аул по дороге, но сил видеться и говорить с ними уже не было. И он попросил через соседей, чтоб они не тревожили понапрасну ни себя, ни его и возвращались по домам. И чтоб то же передали и встречным.
Его привлек однажды дружный, какой-то особенно остервенелый лай аульных собак. Он медленно перевел глаза на тропу и увидел прямую высокую фигуру черного гедая, невозмутимо шагавшего среди озлобленной своры прямо к их кибитке. Собаки, видно, чуяли в нем звериный, ненавистный им дух пустыни, наскакивали, но ни одна из них не осмелилась схватить его даже за полы одежды.
Горластая собака не оставит дом без гостей, вспомнил Годжук Мерген поговорку и тихим голосом поприветствовал подошедшего гедая.