Между тем Хэнсфорд и Керкби затеяли ссору. Хэнсфорд был здоровенный темноволосый южанин, всезнайка, который в девятнадцать лет уже был на полпути между зеленой юностью и уравновешенной зрелостью. Верхняя губа у него все время кривилась, и это казалось скорее моральным, чем физическим, недостатком, словно подчеркивало неожиданную смену настроений. Когда Хэнсфорд бывал весел и добродушен, вокруг него собирались все, кто оказывался в столовой, зная, что предстоит потеха; но когда он бывал мрачным и раздражительным, то заражал своим дурным настроением всю казарму, рискуя обратить общее раздражение против самого себя. За это Хэнсфорда особенно не любили. И вот теперь, почти голый, обернув лишь вокруг бедер полотенце, он стоял в воинственной позе, держа в руках мыло и белье. Он уже собирался выйти, но вдруг его любопытное ухо уловило, как Пит Керкби сказал кому-то, что он вовсе и не был призван, а пошел добровольцем. Хэнсфорд, покрепче затянув полотенце на бедрах, немедленно высказал сомнение на этот счет, причем на лице у него появилось такое недоверчивое и подозрительное выражение, что оно само по себе было уже оскорбительным для того, с кем он разговаривал.
— Да брось, никакой ты не доброволец, — протянул он таким тоном, что было ясно: он никогда не поверит этой глупости. — Соври лучше еще что-нибудь.
— А все-таки я пошел добровольцем, — спокойно отозвался Керкби.
Брайн потянулся за жестянкой с табаком, чтобы скрутить папироску. Вкусы его менялись в зависимости от настроения и часто от возможностей: он пробовал курить трубку, черные китайские сигареты, готовые или собственной набивки, и всякий раз это означало, что он спокоен или возбужден, рассердился на кого-нибудь или просто разбогател. Недоверчиво искривленная верхняя губа Хэнсфорда скривилась еще больше.
— Кончай трепаться, брехун паршивый!
— Заткнись! — крикнул Брайн. — Не твое дело, добровольцем он пошел или нет.
Керкби был его старый друг, еще по Рэдфорду, с тех времен, когда оба они пятнадцатилетними мальчишками работали на картонажной фабрике. Низенький, плотный, крепкий, как ослик, Керкби все больше помалкивал, хотя время от времени вдруг обнаруживал чувство юмора, особенно когда Брайн еще там, на фабрике, пытался внушить ему свои политические взгляды. На фабрике они работали вместе, таскали с грузовиков к чанам мешки с сухим клейстером и квасцами или же загружали тележки в мокрым, только что изготовленным картоном в жаркую сушилку.
— Я пошел добровольцем, потому что мне там надоело, сыт был по горло, — терпеливо объяснил Керкби.
Но Брайн знал, что не так нужно спорить с Хэнсфордом, который тут же ответил:
— А вот мне бы там никогда не надоело.
— Не беспокойся, — сказал Керкби. — Я отсюда выберусь вместе с тобой, потому что завербовался только на время «чрезвычайного положения». А иначе меня бы все равно призвали.
Брайн пускал клубы табачного дыма, присев на койку у выстроенных в ряд сверкающих сапог, и слушал, как глухо и мягко разбивается о берег волна и как дождь стучит по крыше — звуки эти словно отбивали секунды смертельной скуки между дежурствами. Молодой малаец Че-Дин начищал сапоги до блеска. Можно было подумать, что это составляет предмет его особой гордости — два ряда сверкающих сапог, вытянувшихся по казарме, но Брайну казалось иногда, что малаец ненавидит всю эту мерзость еще больше, чем он сам, а уж это что-нибудь да значило. Че-Дин был маленький, изящный и хрупкий, на работу он часто приходил в сари и мягкой фетровой шляпе. Однажды он показал им дерево, возле которого японцы расстреляли малайцев и китайцев, и тогда Брайн спросил его, кого он предпочел бы в Малайе — японцев или англичан. Че-Дин пожал плечами и ответил: «Какая разница? И те и другие заставляют нас работать почти бесплатно». А этот псих Хэнсфорд пришел в ярость и тут же швырнул в малайца сапогом, угодив ему прямо в плечо; слезы стыда навернулись на глаза Че-Дина, и он исчез из казармы на целых три дня. «Я не хотел в него попасть», — оправдывался Хэнсфорд перед соседями, которые ругали его и за меткость и за отсутствие выдержки.
— Выходит, ты получил даже больше, чем просил, когда тебя отправили в этот поганый свинарник? — Хэнсфорд уселся на койку, словно собирался спорить весь вечер, хотя Керкби теперь мечтал только об одном — снова приняться за ковбойский роман, который читал до этого. И все же самому Керкби тоже иногда доставляло удовольствие, когда с ним ссорились.
— А мне тут неплохо. Я бы никогда не побывал в этой стране, если бы не пошел в армию, верно ведь?
Хэнсфорд потер зад.
— Ну, я мог бы придумать получше способ поглядеть на мир, а то загнали, как скотину, на военный транспорт.
— И я тоже, дружище. Да денег на это не заработал.
— Ну, если так, ты правильно поступил, — сказал Хэнсфорд высокомерно и снисходительно, давая понять, что он одержал верх. — Двадцать один год службы будет тебе в самый раз.
Керкби усмехнулся.
— Ты что, думаешь, я спятил? — он безуспешно пытался скрыть под усмешкой свое раздражение. — Три года службы — невелика беда.