В девятом часу вечера Стива Бобрин вытащил из ящика стола клеенчатую тетрадь, раскрыл ее и, взяв карандаш, поставил дату и ниже написал: «Скоро решится все. На щите или со щитом! Медлить нельзя. Настает долгожданный случай…»
Дверь отворилась. Боком вошел машинист Мухта и остановился, закрыв собой весь дверной проем. Бобрин укоризненно покачал головой:
— Опять заходишь без стука?
— Чего стучаться — не барышня. Звал?
— Да, я просил унтер-офицера Бревешкина…
— Он и передал. Что у тебя? Все фигли-мигли разводишь?
Стива опять болезненно поморщился.
Мухта понял:
— Не нравится, что простой машинист «тыкает»? А ты привыкай. — Мухта повысил голос: — Когда настанет царство свободы без власти, тогда при всеобщем равенстве не будет никакого «выканья».
Стива замахал руками:
— Тише! Ради всех святых!
Машинист понизил голос:
— Святых не призывай, предрассудок это и засорение идеологии. Когда?
— Скоро, Мухта, скоро. Как у тебя, все в порядке?
Мухта уставился на него, скривив губы:
— Э-эх, парень, резину тянешь. Надо действовать, а то у нас типы появляются, одного пришлось списать за борт сегодня ночью: сдрейфил, с доносом хотел идти.
— Белкина? Так он не сам упал?
— Помогли малость. Ну, когда?
— Перед подходом к заливу Петра Великого.
— Ой, упускаем время, голубь!
— Скорей нельзя, некому будет нести вахту. Кроме меня, не будет офицеров.
— Дотянули бы без них. Боцманов поставили бы.
— Не смогут.
— Жалко, угля нету. Будь они прокляты, эти паруса, только тормозят ход эпохи. Скоро залив твой?
— Дней через семь — восемь при свежем ветре. Можешь идти. На днях еще вызову.
— Не беспокойся, сам приду и уйти тоже сам уйду. Ты вот лучше скажи, что в стол сунул, что за книжка?
— Тетрадь.
— Дай сюда!
— Это личное, дневник.
— Давай, давай свой дневник. Кто уполномочил записи делать? Обращался к революционной массе?
— Зачем? Это личное.
— У нас ничего нет личного, запомни! — Мухта, оттолкнув Бобрина от стола, достал дневник и стал читать, бросая мрачные взгляды на обескураженного Стиву. Закрыв тетрадь, он ударил ей по столу, сказав: — Ух и завихряет тебя, барин! Да если эта пакость им в руки попадет раньше времени — расстреляют, гады. — Он отвинтил барашки у иллюминатора, раскрыл его и, швырнув за борт дневник, спросил:
— Как артиллерист? Все кобенится?
— Да. Вообще он сильно изменился. Считает восстание ненужным, даже вредным.
— Ишь ты, вредным. Все это по идейной отсталости. Бунт никогда не вредит. Через бунт обретем право свое! Понял? То-то!
— Безусловно… ясно… хотя…
— Не вижу, чтобы тебе особенно ясно было. Что это за «хотя»? Никаких «хотя», и баста! Что плечиками поводишь, как гимназистка? Ничего, мы тебя поставим на рельсы, подкуем в теории, и будешь настоящим боевиком. Ладно, помолчи! Своим монархистам — ни слова. Народ ненадежный — трепачи. Раззвонят. Потом привлечем к деятельности. И Новикова брось агитировать. Сам присоединится, как увидит итог. Понял? Молчи и обдумай мои слова. Все! — Не прощаясь, машинист грузно повернулся и вышел, сильно хлопнув дверью.
Стива вскочил. Все в нем клокотало от ярости: «Как смел этот наглец, хам так разговаривать? Вырвать из рук и выбросить дневник, в котором отражена вся моя жизнь, записаны мысли! И этот наглый тон…» Но Стива только притронулся к дверной ручке и отошел к дивану. Упав на него, он стал утешать себя тем, что лишь только он займет место командира, то все припомнит Мухте. «Брошу в канатный ящик и выдам властям, — решил он, — анархистов не любят на судне. Сразу же скручу их в бараний рог! Сейчас ссора не ко времени. Этот „идейный убийца“, как называет его Новиков, мог разорвать все нити заговора, спугнуть драгоценный случай, которого я так ждал многие годы». Он самодовольно улыбнулся: нет, на этот раз он использует случай, возьмет все, что заложено в нем, и даже больше!
Стива Бобрин всегда помнил последнее свидание с отцом, тоже моряком, вышедшим на пенсию. Стива был у него единственным сыном, жена умерла несколько лет назад. Жил он в Балаклаве, в небольшом домике под опекой своего старого вестового Лукина, тоже отслужившего более тридцати лет на флоте. Сидели на террасе. Стояла осень, бухта в сиреневом свете заката недвижно лежала внизу с застывшими на ней шаландами и старой шхуной, стоявшей на якоре. Лукин принес тарелку винограда и бутылку молодого вина, разлил вино в стакан и в две кружки с отбитыми ручками. Выпили. Отец, задумчиво глядя вниз, на бухту, побарабанил пальцами по столу, крякнул и сказал:
— Степан! Не знаю, удастся ли нам свидеться. Нет, нет, хотя и война, но тебя бог сохранит, я о себе, сдает сердце, но это на всякий случай, может, и дождусь твоего возвращения. Мне хочется сказать тебе несколько слов, расценивай как хочешь, но учти опыт старого отца. К сожалению, мы пренебрегаем опытом старших и потому повторяем их ошибки. Ты знаешь, что мы с Лукиным были не последними моряками, и вот итог: этот «сервиз», пенсия, угол — и все.
— Палат каменных на флоте не наживешь, — сказал Лукин хриплым басом, — хотя бывали случаи. Вот у нас в Кронштадте…