Вечером, перед самым отъездом, деревня, вся до единого человека, закатила нам обещанный прощальный ужин – ягнятина, жаренная на вертеле, и рецина, золотое местное вино. Вдоль узкой единственной на всю деревню улицы выставили сплошь столы и стулья, и каждая семья натащила из дому на общий стол всего, чем только была богата. Власть светская и власть духовная, даже и они в лице почтенных своих представителей – священника и мэра – были здесь, по оба конца длинного стола. Сидеть вот так, за столом на улице, при свете ламп, и делать вид, что на дворе и впрямь погожий летний вечер; было холодно, однако вино грело, и грела почему-то луна: она подняла прямо из моря плоское слепое лицо и принялась лить свет на белоснежные хрусткие скатерти, ломая лучи о стеклянные стенки стаканов. Старые полированные потом лица, разогретые вином, светились, как надраенная медь. Полные древнего крестьянского достоинства улыбки, устаревшие давным-давно вежливые формы речи, полузабытые любезности – все вежество былого мира, который тает на глазах и не желает видеть в нас, теперешних, законное свое потомство. Седые капитаны, чьи суда выходят в море за подводным урожаем губок, прихлебывают из синих эмалированных кружек вино; их теплые объятия пахнут сморщенным осенним яблоком, их прокуренные длинные усы закручены вверх – хоть закладывай за уши.
Поначалу я был тронут, сочтя церемонию эту данью уважения к собственной персоне; но чуть погодя выяснилось, что уважения заслуживала в первую очередь моя страна, и я снова был тронут. Греция пала, англичане вместе с греками воевали против немцев – и этого было достаточно, чтобы при случае любой англичанин получил свою долю признательности, и скромные крестьяне из забытой Богом деревушки ни в чем не уступали всем прочим грекам. Тосты следовали один за другим и отдавались эхом от тихой черной ночи, расписными воздушными змеями взлетали к небу торжественные речи на пышном греческом, раскатистом и звучном. В них звучали каденции поэзии по-настоящему большой и сильной – поэзии часа отчаяния; хотя, конечно, то были слова, просто слова. Война родит их в изобилии, и сразу же после войны, затасканные с трибуны на трибуну, они снова станут помпезной высокопарной ветошью – и умрут.
Но в тот холодный вечер война зажигала этих стариков, как тонкие восковые свечи, одного за другим, и в них горело чистое пламя – благородно и ярко. За столом со стариками рядом не было молодых мужчин, чьи скользкие разбойничьи взгляды заставили бы стариков устыдиться и замолчать: они уехали в Албанию умирать в колючих тамошних снегах. Высокие, резкие голоса женщин, как будто б на грани невыплаканных слез, и между взрывами хохота, между песнями – внезапные долгие паузы, как отверстые могилы.
Она подкралась к острову по водам тихо, едва заметно, эта война; как будто облака заполнили понемногу горизонт из края в край. Однако до деревни она пока не докатилась. Одни только слухи – едкая неразбериха надежд и страхов. Сперва, казалось, она возвестила начало конца так называемого цивилизованного мира, но вскоре стало ясно, что и этой надежде сбыться не суждено. Нет, то был конец доброте, и чувству безопасности, и тихим трудам и дням; конец мечтам художника, безалаберной жизни и радости. А в прочем условия человеческого существования ничуть не изменились, только грани стали четче, ноты выше; кажимости стали прозрачней, и вроде бы кое-где сквозь них проступили некие смутные очертания истины, ибо смерть любой конфликт привыкла доводить до точки и только изредка, из жалости должно быть, кормит нас полуправдами, коими мы привыкли довольствоваться в нашей обыденной жизни.
Вот и все, что мы знали о ней покуда, о войне, неведомом этом драконе, чья пасть уже дышала где-то там, вдалеке, смрадом и пламенем. Все ли? Ну, если быть точным, раз или два небо над облаками набухало слитным гулом невидимых бомбардировщиков, но этот звук не заглушал более близкого, над самым ухом, гудения пчел: здесь у каждой семьи были пчелы, по несколько беленных известью ульев. Что еще? Один раз (вот это было уже куда реальней) в бухту зашла подлодка, выставила над водой перископ и нескончаемые пять минут разглядывала берег. Мы как раз купались на мысу – интересно, они нас заметили? Мы стали размахивать руками. У перископа рук, понятно, не было, и ответного знака мы не получили. Быть может, на северной стороне острова, на тамошних пляжах, она обнаружила еще какую-нибудь редкость – старого тюленя, разомлевшего на солнышке, как мусульманин на молитвенном коврике. Но это все опять-таки мало общего имело с войной.