Он с легким стуком ставит свой стакан на стойку бара и, вздохнув, приглаживает волосы. Доброта – не извинение, твержу я себе в который раз. Беспристрастная доброжелательность – не оправдание с точки зрения коренных потребностей художнической жизни. Видишь ли, Брат Осел, есть жизнь моя, и есть жизнь моей жизни. И они, должно быть, соединены как плод и кожура. Я вовсе не стараюсь тебя задеть, ни-ни. Я просто не желаю потворствовать тебе!
«Какое это, должно быть, счастье, когда тебя не интересует литература, письмо, – глаголет Дарли с заунывной жалобной ноткой в голосе. – Я так вам завидую». Врет; если уж на то пошло, не завидует ни капли. Брат Осел, я расскажу тебе одну историю. Как-то раз приехала в Европу группа китайских антропологов – изучать наши обычаи и верования. Прошло недели три, и ни одного из тех китайцев в живых не осталось. Они просто померли, все как один, от смеха, от безудержного смеха, и похоронили их с отданием всех подобающих воинских почестей! Ну, что ты на это скажешь? Мы даже из идей умудрились сделать платную форму туризма.
А Дарли говорит себе, потупив взор в стакан с джином. Я отвечаю молча. По правде говоря, я просто оглушен помпезностью собственных фраз. Они грохочут в черепе моем громоподобной отрыжкой Заратустры или как ветер, что свищет в бороде Монтеня. По временам я мысленно трясу его за плечи и кричу: «Чем должна быть литература – путеводной нитью или же снотворным? Решай! Решай!»
Но он не здесь, и он меня не слышит. Он попал сюда проездом из библиотеки или из пивной, а не то с концерта, где давали Баха (и на манишку каплет соус с подбородка). Наши туфли выстроились в струнку на полированной медной подставке под стойкою бара. Вечер уже зевает по углам за нашими спинами, обещая утомительнейшую из перспектив – пахать местных баб. А тут сидит себе Брат Осел и разглагольствует о книге, которую он, видите ли, пишет и каковая, как норовистая лошадь, брякает его раз за разом задницей оземь. Настоящая-то тема – не искусство, а наши собственные задницы. Нам что, во веки вечные жрать и похваливать сей консервированный, с вышедшим сроком годности салат традиционного романа? А не то приевшийся, подтаявший крем-брюле изысканных стишков, тихо плачущих – на сон грядущий – в железном холодильнике души? Если б научиться нам скандировать порезче и посочнее ритм, нам всем дышалось бы куда как более свободно! Бедные, бедные книги господина Л.-Г. Дарли, неужто им навсегда суждено остаться лишь описаниями душевных состояний… человекоомлета? (Искусство является в точке, где пробужденный дух от души воздаст хвалу и славу форме.)
«Эта за мной».
«Нет уж, старина, за мной».
«Нет-нет, я настаиваю».
«Нет. Очередь моя».
В результате этой дружеской перепалки мне случайно выпадает свободная минута, как раз чтоб записать на обтрепавшейся манжете тезисы к автопортрету. Они, сдается мне, описывают феномен во всей красе и славе, и притом с восхитительнейшей лапидарностью. Итак, пункт раз. «Как всякий толстый человек, я склонен к самолюбованию». Пункт два. «Как всякий молодой человек, я вознамерился было в гении, но тут, по счастью, рассмеялся». Пункт три. «Не птичий полет, но Глаз Слона – вот вожделенная точка зрения». Пункт четыре. «Я понял: чтобы стать художником, необходимо счистить кожуру всех милых сердцу эготизмов, благодаря которым самовыражение воспринимается как единственное средство взросления! И, поскольку это невозможно, я назвал сие Всемерной Шуткой!»