Читаем Классное чтение: от горухщи до Гоголя полностью

Условий света свергнув бремя,Как он, отстав от суеты,С ним подружился я в то время.Мне нравились его черты,Мечтам невольная преданность,Неподражательная странностьИ резкий, охлажденный ум.Я был озлоблен, он угрюм;Страстей игру мы знали оба:Томила жизнь обоих нас;В обоих сердца жар угас;Обоих ожидала злобаСлепой Фортуны и людейНа самом утре наших дней.

(«Евгений Онегин», гл. 1, строфа XLV)

Какие-то онегинские «черты» прямо отразятся в лермонтовском герое: неподражательная странность / И резкий, охлажденный ум; страстей игру мы знали оба, томила жизнь обоих нас. Но метод их изображения существенно различается.

Пушкинский герой насквозь, как рентгеном, просвечен авторским взглядом, Автор все знает про него. Поэтому психология Онегина не изображена, а описана в обобщенных, но не допускающих разночтений формулировках.

В лермонтовском герое лишь постепенно открываются какие-то штрихи, фрагменты душевной жизни, другие же свойства остаются закрытыми, о них мы можем судить лишь предположительно. Лермонтов акцентирует противоречия, парадоксы печоринского характера и заменяет обобщенное описание предметными подробностями, по которым Рассказчик лишь предположительно воссоздает процесс его душевной жизни.

Взгляд Рассказчика движется от внешнего к внутреннему: «Пыльный бархатный сюртучок его, застегнутый только на две нижние пуговицы, позволял разглядеть ослепительно-чистое белье, изобличавшее привычки порядочного человека; его запачканные перчатки казались нарочно сшитыми по его маленькой аристократической руке, и когда он снял одну перчатку, то я был удивлен худобой его бледных пальцев». Ослепительно-чистое белье мы видим лишь потому, что расстегнуты две верхние пуговицы, а худую руку – не раньше, чем герой снял перчатки. И только благодаря этим внешним приметам можно понять, что Печорин – человек из порядочного общества, имеющий, как по заказу, аристократические руки.

Другие детали Рассказчик объясняет лишь предположительно. «Его походка была небрежна и ленива, но я заметил, что он не размахивал руками, – верный признак некоторой скрытности характера». – «Во-первых, они ‹глаза› не смеялись, когда он смеялся! – Вам не случалось замечать такой странности у некоторых людей?… Это признак – или злого нрава, или глубокой постоянной грусти». Злой ли нрав Печорина или глубокая грусть отражается в его глазах (или оба свойства одновременно), рассказчик пока не знает, это может выясниться лишь в дальнейшем повествовании.

И общее впечатление о Печорине у проницательного и, в отличие от Максима Максимыча, близкого герою Рассказчика оказывается столь же парадоксальным, противоречивым. Военный, офицер, привыкший к испытаниям и превратностям кочевой жизни, садясь, вдруг становится похож на тридцатилетнюю бальзаковскую кокетку. Даже его возраст оказывается предметом предположений: «С первого взгляда на лицо его я бы не дал ему более 23 лет, хотя после я готов был дать ему 30» (видимо, для Рассказчика это разные эпохи развития).

Следующий затем центральный эпизод этой повести, кажется, дискредитирует героя. Он отказывается задержаться хоть ненадолго, чтобы пообщаться с простодушным капитаном, когда-то помогавшим ему и вообще относящимся к Печорину едва ли не отечески. Реакция Максима Максимыча вполне однозначна и предсказуема: «Да, – сказал он наконец, стараясь принять равнодушный вид, хотя слеза досады по временам сверкала на его ресницах; – конечно, мы были приятели, – ну, да что приятели в нынешнем веке!… Что ему во мне? Я не богат, не чиновен, да и по летам совсем ему не пара… Вишь, каким он франтом сделался, как побывал опять в Петербурге… Что за коляска!… сколько поклажи… и лакей такой гордый!…» Оценка Максима Максимыча так же очевидна, как и ранее, в «Бэле»: англичане придумали скуку, потому что пьяницы; Печорин зазнался, потому что побывал в Петербурге и купил дорогую коляску.

Однако проницательный Рассказчик, не высказывающий прямо свою оценку, отмечает некоторые детали, которые не помещаются в столь элементарную схему. Отказавшись от объятий в начале встречи, Печорин все-таки сам обнимает старика при расставании (а прошло всего несколько минут). Он опять произносит слово-сигнал скука, которое, как мы уже знаем, наполнено для Рассказчика совсем иным содержанием, чем для Максима Максимыча. Но самая важная деталь появляется, когда Максим Максимыч напоминает Печорину о главном событии их прежней жизни.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Эра Меркурия
Эра Меркурия

«Современная эра - еврейская эра, а двадцатый век - еврейский век», утверждает автор. Книга известного историка, профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина объясняет причины поразительного успеха и уникальной уязвимости евреев в современном мире; рассматривает марксизм и фрейдизм как попытки решения еврейского вопроса; анализирует превращение геноцида евреев во всемирный символ абсолютного зла; прослеживает историю еврейской революции в недрах революции русской и описывает три паломничества, последовавших за распадом российской черты оседлости и олицетворяющих три пути развития современного общества: в Соединенные Штаты, оплот бескомпромиссного либерализма; в Палестину, Землю Обетованную радикального национализма; в города СССР, свободные и от либерализма, и от племенной исключительности. Значительная часть книги посвящена советскому выбору - выбору, который начался с наибольшего успеха и обернулся наибольшим разочарованием.Эксцентричная книга, которая приводит в восхищение и порой в сладостную ярость... Почти на каждой странице — поразительные факты и интерпретации... Книга Слёзкина — одна из самых оригинальных и интеллектуально провоцирующих книг о еврейской культуре за многие годы.Publishers WeeklyНайти бесстрашную, оригинальную, крупномасштабную историческую работу в наш век узкой специализации - не просто замечательное событие. Это почти сенсация. Именно такова книга профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина...Los Angeles TimesВажная, провоцирующая и блестящая книга... Она поражает невероятной эрудицией, литературным изяществом и, самое главное, большими идеями.The Jewish Journal (Los Angeles)

Юрий Львович Слёзкин

Культурология