В стихах Марко сияло голубое небо, зеленые ивы касались ветвями-косами притихших фиалок, и ощущалась легкая, как марево в летний день, грусть, которая пронизывала все образы и символы. Климент любил слушать его и невольно сопоставлял поэтические видения Марко с его внешним обликом. Если поэзия Марко была легка и эфирна, солнечна и красочна, то его плотная фигура дюжего молодца, крупная голова на крепкой шее больше подходили бы уличному борцу, чем поэту, который нанизывает одно на другое тонкие переживания души. Порой, лежа на топчане среди неоконченных икон и разбросанных листов пергамента и слушая стихи, Климент словно слышал задорные трели соловья, жужжание стрекоз над водой и пчелок, летящих но своим безымянным путям в лес, к древесному дуплу. Климент невольно погружался в такой реальный и безмятежный мир своего ученика и понимал, что нуждается в этом. Поэзия Марко отрывала его от забот, от воспоминаний о недавних пререканиях с княжеским поставщиком дубленых шкур. Старик весь пропах дубителем, а его непрерывная болтовня утомляла: он достиг того преклонного возраста, когда граница между мыслью и словом стирается и всякая, даже пустяковая, мысль обязательно произносится вслух. Старик непрерывно суетился, и стоило, например, попросить у него краски, как он начинал бубнить; «Тебе, значит, нужна краска, подожди, где же она? Кажется, в том углу, да, в горшке мастера из Микульчице, красивый горшок, правда, да и сам гончар был хороший человек, но однажды мы его кашли мертвым за крепостной стеной, в ту зиму волки спускались аж до моста. Помнишь? Стояли на мосту и поджидали людей, вот тогда и погиб тот гончар, который подарил мне горшок, в этом горшке я сначала готовил еду, а вот теперь храню краски. Сколько тебе надо, говоришь? Будет ли у меня столько? Ну что ты, это много! Слишком много! Ты думаешь, тебе одному нужны краски? Нет, дорогой, ведь и людям князя даю, попробуй не дай им. Тебе проще отказать». И так далее... И так далее...
Климент мрачнел от одной мысли, что придется вновь встречаться с поставщиком. Когда-то его болтовня забавляла, но тогда было время слушать старика. Теперь все надо делать быстро, а старик не только не изменился, но стал еще плоше. Раньше он хоть говорил медленно, а теперь по-сорочьи трещал и к тому же оглох.
В последний раз Климент просто не выдержал и вернулся обратно без черной краски. Из слов старика он понял, что Вихинг и тут вмешался, сказав: «На что это они так много расходуют черной краски? Может, они пьют ее или изливают на мирян, чтобы очернить их души своими еретическими мыслями?..»
Константинополь стал еще красивее. Ранняя осень уже давала о себе знать, там и сям оставляя едва заметные следы. По тому, что небо теряло глубину и становилось далекой равниной с усталым солнцем, Мефодий понял, что надо ехать обратно, чтобы дожди не застигли его в пути. Разговоры с Фотием были очень долгими и обстоятельными. Патриарх расспрашивал об всем: о немецких священниках, о Святополке, о намерениях папы и о том, как Мефодий оценивает предстоящую борьбу и шансы на успех константинопольской церкви в его диоцезе. Фотий не поинтересовался только людьми, окружавшими Мефодия. Беседа с василевсом не выходила из круга вопросов, обозначенного Фотием, но Мефодий должен был выяснить отношение василевса к папе. Папа ожидал помощи. Будет ли она ему предоставлена или он надеется напрасно? Василеве отвечал с неохотой, и Мефодий сделал вывод: все разговоры о помощи — пустые сказки. Когда они вышли из дворца, Мефодий увидел, что любопытство Фотия еще не удовлетворено. Фотий дал ему понять, что из-за болгарского диоцеза борьба с Римом вспыхнет с новой силой, и пусть Мефодий, дескать, готовится к ней. В конце Фотий, будто стыдливая девица, намекнул на двойственное положение Мефодия: архиепископ рукоположен папой, а находится на службе у Константинополя. Кому же он отдает предпочтение в борьбе?
— Это верно — идет борьба, и, по-моему, ясно, почему немецкие священники борются против меня. Я не отказался от константинопольской церкви, это она отказалась от меня и моих учеников...
— Как так? — удивился патриарх.
— Так. Никто не искал меня и не защищал, пока я сидел то в одной, то в другой тюрьме.
— В этом виноват Игнатий.
— Да, он, святой владыка... Я очень рад, что теперь вспомнили обо мне.
Фотий погладил бороду. Он был доволен, что не забыл написать Мефодию письмо.
— Слава и смерть Константина и твоя святость обязывают меня, брат Мефодий, — сказал он. — Мы боремся за одну правду, но вам труднее там, под постоянной угрозой меча... — И, помолчав, добавил: — Ну, а что ты думаешь о Болгарии?