Фабьен, устав обозревать темнеющую кромку, вдруг кашлянул негромко. Он без сомненья испытывал острейшее желанье услышать нежный голосок Мари и приложил тому старанье. В своём Коськове француз, увы, был начисто лишён приличного ему общенья. Там взглядом он ловил девах лишь краснощёких и глаз прискучивала парочка дворовых – девок здоровых и толковых – Парасьи да Анисьи, определённых в дом господский готовить, прибираться, и на потребу барского хотенья ставить варенья да соленья. Легко б умел Фабьен упругий круп Анисьи оседлать в усадьбе, коль возжелал бы. Но не таких амуров жаждал он, и не о ней он видел свой заветный сон. Да и разве есть сравненье в них, в этих bergerettes, пастушках, душою мягких, но простушках, с Марией Александровной, женой Кобылкина? Её божественная, сладостная бледность, глаз океан бездонный, взора нежность и плеч округлых мечтательная нега! И целомудренность манер! И звонкий голосок! Лишь несколько словечек иль фраз, не значащих ну ровным счётом ничего как раз, муслинового платья нежное шуршанье и voila – протекшего воспоминанье, того, что удалилось вечно, а нынешнее длится бесконечно! И ощутить себя как на том, единственном и первом во всей, почти тридцатилетней, жизни, приёме у графа де Конпер, когда пятнадцатилетняя Аньес глазами с ним играла, а он был робок и застенчив, и Аньес в конце концов устала. Мари, конечно, старше, замужняя и мать, да и сам уже не мальчик, но сколько бы он отдал за ту пленительную ножку, что взор искал под облаченьем из муслина! Да хоть одень её в рогожку, всё едино – волнительна для глаз подобная картина.
– Ну вот и смерклось. Увы, любезный мой Фабьен, я вас предупреждала – я молчунья. Меня всё свет далёкий да кроны вычурные деревов манит лицезреть. Меня наскучит быстро вам терпеть. Но я стараюсь всё же, так скажите, не неволите: надолго ль нас вы навестить изволите?
– Ах, что вы, сударыня, кабы я изволил, то бы надолго загоститься я посмел, но жатвы и холопы – мой удел. Вот все предначинанья наши продебатируем с супругом вашим без пролога утром. Так сразу после тронусь я в дорогу, в Коськово, к засеянным полям, крестьянам и запасам вашим да моим заботам. Там рожь сейчас соломенного цвета, уж пора. Вот так, иного нет ответа.
– Ах, соломенная рожь, это всё так мило! Поля широкие в лучах дневных светила! У нас здесь больше перелесками зажатые клочки, простора нет, одни куски. Ах, я бы съездила в Коськово ещё раз, там так полисто и красиво в эту пору!
– Так что же? Велите заложить карету споро и кучер вас доставит скоро, ужель Михал Семёнович удерживать супругу станет? Ведь в день управитесь, не потеряетесь в коськовском нашем окияне?
– Не станет он удерживать меня, но Мишеньку оставить не хочу, а взять с собой не можно, больно мал, сейчас пока тревожно. Вот в следующем году всенепременно к вам приду, о, Боже мой, ошибка – я приеду, не приду! А покуда уж лучше б вы до нас добираться соизволили почаще. Тому уж третий месяц как вы явились в жизни нашей спящей, а вы, ну как сказать, ах слово улетело вон.,, – Мари наморщила нежный свой лобик, – а вы… pointez le bout du nez seulement.
«Oh, cr'eateur,10 как она мила в своей естественности, ужимок нет в ней ни на гран, даже едва приметные морщинки дают ей шарма океан!» – Фабьен почти стонал, но вслух лишь сухо продолжал:
– Да, по-русски будет «глаз не кажете почти», ведь лишь по-русски должно нам общаться.
– Да, сударь, вы правы, усилий много нужно от меня, чтобы сущности высказывать по форме. Ну я стараюсь, как могу, вины моей в том нет, что не умею знатно мысли излагать в ответ на языке моих, ох я опять забыла их…, вот, предков, да на их наречии вести беседу с вами хотя бы редко.
– Беды в том нет, сударыня, изрядной. Вы скоро будете вещать по-русски складно, Сомнений нет на этот счёт – и года не пройдёт, тут не найти двух мнений, что после длительных борений освоите вы все потаённые ходы российского языкознанья. Лишь не уснуть на розах важно. Достаточно желанья, родной язык утратить невозможно, коль сам того не возжелаешь неотложно. Вовсе не то, что Родину утратить, её тогда уж не вернуть совсем.
– О да, как это тягостно, наверное, по Родине тужить, от милых с детства пейзажей, лиц, обычаев и нравов в оторванности жить! Я не могу представить даже!
– Да нелегко, как с вами я могу не согласиться. Но только из того, что перечислить вы изволили, живы одни пейзажи. Всё остальное, и люди, и селенья даже в реку забвенья греческую, в Лету, канули. Нет лиц, обычаев и нравов, всё и Земля – одна сплошная рана.
Мари Фабьяна внемлет и вздыхает: «Несчастливец, как его жаль, у себя на Родине он был судьбою взыскан и партию достойную мог бы составить быстро. Ведь и красив, и статен, а как манерами опрятен! Ах, Боже, Мари, Мари, пора закрыть сей разговор! Пора, но трудно чувствам дать отпор!»
– Но ведь Париж стоит! Я б так хотела хоть разок, хоть издали воззреть на это чудо: Нотр-Дам, Лувр и Тюльери, Версаль! Как Дидерот сей город описал. Ведь вы, Фабьен, родились недалёко от парижских стен?