— Ваш дом похож на Ноев ковчег, Николай Петрович. Вы выстроили его, как крепость посреди Москвы, чтобы самым дорогим для вас людям – Гуру и Ольге Ильиничне – было, где укрыться от бури. Но вы – ещё и человек с принципами, человек благородный в самом главном смысле этого слова, а потому не жадны и не мелочны. Здесь, в этом доме, нашлось место для всех в нём живущих. Не жилплощадь, а место. Здесь, в этом доме, есть коммуналки, и очень мало отдельных квартир, — как везде. Но здесь нет войны всех против всех, превращающей жизнь людей в ад. Нет страха, нет ненависти. Есть уважение и выручка, честь и достоинство. Здесь, в вашем доме, как в Ноевом ковчеге, нашли убежище все, — лишенцы и пролетарии, старые и малые, русские и эстонцы, татары и евреи, женщины и мужчины. Все. Здесь, в вашем доме, живет вся Россия. Только у этой России самое главное получилось. Не будь я сыщиком, я, возможно, ничего этого не увидел бы. Или не понял, увидев, как не видят или не понимают очень многие, даже те, кто живёт в вашем доме каждый день много лет подряд. Как не замечают счастья, пока не явилась беда. Я не спрашиваю вас, как вам это удалось. Удалось – здесь, в столице, в самом сердце Советского Союза. Удалось именно вам. Ваш дух стал тем стержнем, на который смогли опереться все остальные. Поэтому я здесь. Я прошу помощи.
— Помощи – в чём? — Мишима был спокоен, и только Гурьев понимал, что Городецкий произвёл на сэнсэя должное впечатление.
— Перво-наперво – в расследовании.
— Спрашивайте.
— За чем охотились бандиты?
— Гур, покажи, пожалуйста, товарищу Городецкому рисунок.
Гурьев привык доверять Мишиме. Сэнсэй не может ошибиться. Но ведь так не бывает? Он послушно поднялся и вернулся с рисунками кольца – вид снизу, сверху, справа и слева, аксонометрия, — протянул их Городецкому. Тот долго рассматривал изображения, и лицо его делалось всё более мрачным.
— Давно у вас эта вещь?
— Всю мою жизнь, — Гурьев вкратце изложил семейную историю. — Что-то знакомое?
— Нет. Не в этом дело.
— А в чём?
— Вы можете не говорить, Александр Александрович, — мягко вступил Мишима. — Пока вы не произнесли того, что хотите сейчас сказать, нам ещё не поздно разойтись. У нас своя война, у вас – своя. Не спешите.
— Я не могу ждать. Эта война касается всех, Николай Петрович. И меня, и Гура, и Вас. Всех. И ещё тысячи и миллионы людей.
— Разве ваш отец не был среди победителей?
— Победителей нет. Есть побеждённые. Побеждены все. Будут побеждены все, даже те, кто сегодня считает себя победителем. Так вот, я не настолько глуп, чтобы числить себя победителем, хотя я пока что и не побеждён. И я готов к тому, что не увижу победы, надеясь и рассчитывая победить. Что касается меня, то я буду драться до последнего. А вы?
Что происходит, сэнсэй, мысленно завопил Гурьев. Кто этот человек, что он делает здесь?! Как он может быть здесь, ведь он – оттуда?!
— Вы не могли бы, Александр Александрович, прояснить нам свою позицию? — Мишима просто лучился любезностью. — Нам всем будет легче, если мы оставим язык иносказаний, намёков и басен. У наших стен нет ушей, я слежу за этим со всей тщательностью.
Городецкий отложил рисунок. Когда он заговорил, голос его едва не звенел от еле сдерживаемой ярости:
— Тогда – ориентирую: идет лихорадочный сбор…