— Comme vous ^etes chang'e! [112] — прошептала она.
Билинский посмотрел на носки своих ботинок. Ботинки были грубые и давно не чищенные. И Алек подумал, что действительно он очень изменился, точно сюда приехал кто-то совсем другой, а не он. Речь шла не о барстве, не о юношеских забавах, фраках, банкетах у послов и поездках на охоту. Все это отмерло как-то естественно, само собой. Алек изменился внутренне, стал иным человеком. Так, после землетрясения новые геологические слои исторгаются из недр и оказываются на поверхности.
Шушкевич поглядел на него. Поглядел внимательно и открыл рот, как бы собираясь сказать что-то, но так ничего и не сказал. Вопрос Алека повис в воздухе. Но, видимо встревоженный этим вопросом, Шушкевич прошелся по комнате и, еще раз бросив взгляд на Билинского, ответил:
— По-моему, ты начинаешь походить на Януша.
Алек улыбнулся.
— Так ли уж это плохо?
— По нынешним временам, пожалуй, никуда не годится. Плохо для тебя лично. Видишь ли, я как раз собирался сказать… Не за себя я боюсь, а за тебя.
— Что это значит?
— Значит, что я боюсь. Тебе тут не развернуться, а главное — теперь ты не будешь иметь ровным счетом никакого значения.
— Вы полагаете, что я претендую на что-либо подобное?
— Каждый хочет занять свое место.
— А у меня не будет своего места?
— Вероятно.
— Почему?
— Ведь ты, мне кажется, не понимаешь, что теперь все изменилось. Что началась совершенно иная эпоха и что ты к этой эпохе совершенно не приспособлен.
Алек вспыхнул.
— Что касается моего дяди, то он вообще не был приспособлен ни к какой эпохе. Если двадцатилетие между двумя войнами считается ancien r'egime [113], то Януш и к этому не был приспособлен.
— A propos, — молвила пани Шушкевич, — As-tu la lettre? [114]
— Да, да, — отмахнулся старик, — отдам ему, когда будет уходить.
— Расскажите-ка мне, как наступила эта новая эпоха?
Шушкевич улыбнулся.
— Новая эпоха началась совсем буднично, — сказал он. — В Сохачев вошли танки. Причем, с запада. А в Коморов забрела пара солдат, отбившихся от части.
— Были какие-нибудь осложнения?
— Скорее отделались легким испугом. В доме ничего не было, а они попросили поесть. Мы накормили их кашей на воде, без масла.
— Ядвига боялась, что ее убьют, — добавила пани Шушкевич.
— И что же?
— Ничего. Поели, поблагодарили и пошли себе. У них были весьма скромные требования.
— Поразительно, — сказал Алек.
— Но это было подлинное освобождение, — с жаром произнес пан Шушкевич. — Наверно, за границей об этом говорили по-другому. Может, в других местах было и не так. Но у нас это не назовешь иначе, как освобождением. Энтузиазм был всеобщий.
— On a respir'e [115], — сказала бывшая мадемуазель Потелиос.
— В последние месяцы царила почти невыносимая, гнетущая атмосфера. Жили одной надеждой.
— Не пробовали выдворить вас из имения?
— Я был беженцем из Варшавы. Таких не трогали. Варшава почти опустела. Мы ходили туда пешком.
— Вы сами ходили пешком?
— Ну, не я, наши люди. Например, Ядвига бегала. Она принесла Оле какие-то безделушки с Брацкой. Дельного там уже ничего не было, хотя дом сгорел не полностью.
— А из наших вещей что-нибудь уцелело?
— Ничего. Еще во время эвакуации Варшавы все разграбили.
— И ничего не осталось? Ни единой бумажки?
— Есть тут для вас одна бумага, — сказала пани Шушкевич.
— Какая бумага?
— Ага, — спохватился Шушкевич и отпер ключом потайной ящичек старого бюро, — кое-что тут для тебя имеется.
— Что это?
— Письмо. Но довольно необычное. Это целая история. Когда немцы вошли к Янушу — ведь они тут его убили, — Ядвига заметила на столе незаконченное письмо. Схватила его и сунула Геленке, которая убежала через сад в лес. Вернувшись в Варшаву, Геленка отдала письмо мне на сохранение. И хорошо сделала. Бумага-то уцелела, а Геленка…
— Что это за письмо?
— Януш писал его в день смерти. Оно адресовано тебе.
Шушкевич вручил Алеку распечатанный конверт. Алек извлек оттуда четыре листка, на пятом письмо обрывалось. Нетрудно было узнать мелкий, ровный, но выдающий внутреннее волнение почерк Януша. Билинского тронуло начало: «Мой дорогой Алек…»
Все время, с самого приезда, он держался спокойно. Ему и в голову не приходило, что он может расчувствоваться. Но сейчас Билинский ощутил, как у него сжимается горло. Он встал, взял письмо и отправился к себе наверх.
V
Письмо Януша Мышинского Алеку: