Но Виллу не пошел сегодня к озеру, не пошел он туда и завтра, — ведь и в последний день праздника там могло быть много народу, а ему ни с кем не хотелось встречаться. Он думал свои думы, и были эти думы какими-то нездешними, а словно завезенными из другого мира.
— Ты вчера так и не пошел на праздник, — сказала мать в последний день троицы вечером. — Там, говорят, народу собралось тьма, в игры играли, танцевали.
Виллу молчал. Виллу боялся говорить. Виллу боялся хоть слово проронить о том, что его интересовало. Но мать не молчала, мать не могла молчать, она непременно должна была говорить. Она тоже боялась, однако молчать не могла. Ей, как это ни странно, не терпелось поговорить именно о том, чего она боялась.
— Анна тоже там была, — продолжала мать. — Играла и плясала с деревенскими парнями и девушками. Учитель из Пыльдотса все время около нее вертелся, пробовал с ней заговаривать, только Анна на него и внимания не обращала. Одета была просто, не отличишь от других девушек.
Виллу молчал, точно и не слышал слов матери.
— О тебе будто бы спрашивала: что, дескать, ты поделываешь, почему не пришел на праздник, — продолжала мать.
— Кто ж тебе это сказал? — поинтересовался Виллу.
— Да кто, как не старуха из Мядасоо, ее Кати тоже была на празднике и все слышала, — ответила мать.
— Болтовня это! — отрезал Виллу; он почему-то вдруг разволновался, и волнение, которого он не сумел подавить, прорвалось в раздраженном тоне.
— И вовсе не болтовня, — возразила мать, — я знаю барышню и уверена, что она о тебе говорила, спрашивала про тебя. Да и чего ради людям такое выдумывать?
— Ну и что ей ответили? — спросил Виллу.
— Ответили, что ты камни взрываешь, только грохот стоит, — сказала мать.
— А больше ничего?
— Кто их знает, да только думается, они кое-что еще ей рассказали, — заметила мать.
— Первым делом про тюрьму, конечно, — мрачно проговорил Виллу.
— Уж, верно, и про это, — согласилась мать.
На том их разговор и кончился. Но Виллу вдруг почувствовал, что должен куда-то идти, должен аукать, кричать на всю вересковую пустошь, как если бы искал или ждал там кого-то. Он должен обойти озеро, приглядеться к следам на дороге и на прибрежном песке, — Виллу и сам не знает, что он еще должен сейчас сделать. Но что бы он сегодня ни делал, он будет один, так как в последний день троицы на озере уже никого нет. Барышня уехала с вечерним поездом в город, а старая Моузи, устав от праздничных прогулок, спит крепким сном в своей конуре на соломе и не слышит, как Виллу аукает на озере, словно зовет или ждет кого-то.
4
В канун яанова дня[2] кырбояский Рейн сидел вечером на пороге своего дома и поджидал дочь, свое единственное дитя; она должна была приехать сегодня из города, на этот раз уже навсегда.
Анна приезжала в Кырбоя на вознесение, потом на троицу, и отец предложил ей вернуться в деревню, — поработала на других, хватит, пора пожить и для себя. Ведь не собирается же она до конца дней своих оставаться подневольным человеком, ютиться в чужом углу. Он, Рейн, уже стар, ему нужна помощница, а главное — хозяйка, ведь с тех пор, как умерла мать Анны, в Кырбоя некому присматривать за хозяйством.
— А Мадли? — спросила тогда Анна; Мадли, старшая сестра отца, уже несколько лет исполняла в Кырбоя обязанности хозяйки.
— Мадли ведь почти не видит, да и на ухо туга, какая она хозяйка, — ответил дочери Рейн и добавил: — В Кырбоя молодая хозяйка нужна, чтобы все видела и чтобы всюду поспевала.
Анна помолчала немного, а потом попросила отца дать ей время подумать; отец согласился, однако Анна не возобновила разговора об этом ни в тот день, ни позже, так и уехала из Кырбоя, не проронив ни слова. Такое отношение дочери обидело старика. Конечно, он мог бы и сам снова заговорить с ней, но он нарочно молчал — ведь он со своей стороны сделал шаг, теперь черед дочери делать ответный. Убедившись, что ожидания его напрасны, старик подумал: какое все-таки несчастье и для него и для Кырбоя, что его единственным наследником является дочь, — сын ни за что не ответил бы молчанием на такое предложение. Рейн ждал, не пришлет ли Анна ответ в письме, но и письма не дождался. Огорченный, он рассказал обо всем Мадли.
— Перепиши усадьбу на имя дочери, небось тогда ответит… тогда приедет, — посоветовала Мадли, блеснув своими незрячими, удивительно большими и бесцветными глазами.
— Ты так думаешь? — с сомнением спросил Рейн; ему такая мысль и в голову не приходила.
— Еще бы, — отозвалась Мадли.
— А иначе не согласится?
— Вряд ли.
Рейн помолчал.
«Вот как, — подумал он. — Значит, уже сейчас хочет прибрать усадьбу к рукам, а меня в бобыля[3] превратить, чтобы я уже ничем не мог распоряжаться в Кырбоя».
— Иначе для чего ж ей сюда приезжать, — продолжала Мадли. — Не была она батрачкой и не будет, найдет себе кусок хлеба полегче, ведь она языки знает.
— Батрачкой! — повторил Рейн. — Хозяйкой, а не батрачкой.