Эмма вытянула руку и пошевелила пальцами, чтобы камень заиграл на свету. Потом вдруг вскочила и бегом бросилась в гардеробную. Эш пошел следом и обнаружил жену стоящей перед высоким, во весь рост, зеркалом.
Любуясь собственным отражением, Эмма то прижимала руку к груди, то касалась пальцем щеки, то вытягивала руку вперед, словно для того, чтобы ее отражение в зеркале могло ее поцеловать.
Эшбери тихо засмеялся, видя этот маленький спектакль тщеславия. Потом тоже взглянул в зеркало, чтобы рассмотреть себя.
Больше года не смотрелся он в зеркало, если не считать маленького зеркальца, которым пользовался во время бритья.
И не так уж оказалось страшно.
То есть шрамы, разумеется, были, но дело было не в них. За такой срок он успел с ними свыкнуться и теперь чувствовал себя глупцом: почему столько времени боялся взглянуть на свое отражение в зеркале? Все равно ничего не изменить.
Подойдя сзади, Эшбери обнял жену, положив руку ей на живот.
– А если он испугается?
– Чего испугается?
– Меня.
Она прижалась к нему спиной.
– Любимый, даже не думайте так!
– Я надеялся… – Он смущенно кашлянул. – Я подумал: если ребенок будет с самого начала жить со мной, расти в деревне, где вокруг не так много людей… может, не станет так сильно пугаться?
– Он вообще не станет пугаться.
Эш пожалел, что не может разделить ее уверенность. Ведь он знал, как реагировали маленькие дети на его внешность. Как съеживались от страха, цепляясь за материнские юбки. Как кричали и плакали. И каждый раз у него словно открывались старые раны. А теперь ему страшно было подумать, что подобное придется терпеть от собственного сына.
Эмма не догадывалась. Откуда ей знать?
Он заговорил снова, как только удостоверился, что его голос обрел обычную твердость:
– Даже если он не будет бояться… У него ведь будут друзья. Он пойдет в школу. И начнет меня стыдиться, как только достаточно повзрослеет.
– Это неправда.
– Я знаю, каковы мальчишки. Как относятся друг к другу. Они дразнятся, дерутся, могут быть очень жестокими. Вот когда он станет молодым человеком, тогда другое дело. Тогда я смогу обучать его управлению имениями, объясню его обязанности. Но ребенок… – Герцог едва сдерживался, чтобы не заплакать. – Мой отец был для меня совершенством. И мне невыносима мысль, что мой сын будет меня стыдиться.
– Наши дети будут вас любить. – Эмма повернулась к нему и обвила его шею руками. – Ведь я же люблю вас! Младенцами, еще на моих руках, они станут дергать вас за уши, хватать за нос, ворковать и смеяться, как все малыши. А спустя несколько лет будут упрашивать, чтобы вы покатали их на плечах, нисколько не заботясь о том, что одно плечо у вас не совсем здоровое. А когда пойдут в школу, будут вами гордиться. Отец – герой войны, который получил увечье в бою. Будет чем поразить приятелей в разговоре на школьном дворе!
– Полученное в бою ранение еще не делает человека героем.
Она заглянула ему в глаза.
– Для них вы будете героем, потому что вы – их отец.
Его сердце болезненно сжалось.
Крепко обняв мужа, Эмма прислонилась лбом к его лбу.
– Вы всегда будете и моим героем.
Он сжал ее в объятиях.
Эмма, Эмма!
Неужели прошло всего несколько месяцев с тех пор, как она ворвалась в его библиотеку? А он даже не подозревал, что дочь священника в жутком белом платье опрокинет все его планы на жизнь, изменит его самого. Что она с ним сделала? Что ему теперь делать с ней?
Любить ее – вот и все. Любить, защищать, делать все, о чем она попросит, и даже больше.
Возможно, никаких исключительных подвигов при Ватерлоо он не совершил. Но он бы до последней капли крови сражался за нее, и за ребенка, которого она носит, и за всех детей, которых им дарует Бог, если будет на то его воля.
Эшбери принес безмолвную клятву – ей и себе, – что отныне не станет прятать свои шрамы. Печальное прошлое сменилось прекрасным настоящим, и не принимать шрамы означало не принимать Эмму. Пусть другие думают, что шрамы – это его поражение. Он-то знает правду.
Шрамы – его победа.
Эмма – его спасение.
Он повернул ее так, чтобы они оба видели себя в зеркале.
– Что же, если вот этот портрет вы бы захотели повесить на лестнице…
– С гордостью. Но я повешу его в гостиной. Прямо над камином.
– Но это должен быть большой портрет, чтобы поместились мы все.
– Все?
– Вы, я и десять наших детей.
У ее отражения в зеркале сделались большие круглые глаза.
– Десять?
– Ну хорошо. Вы, я и одиннад…
В шляпной коробке пушистый клубок вдруг развернулся, потянулся и подошел, чтобы потереться о его ногу, издавая звуки, больше похожие на тарахтенье колес кареты по булыжной мостовой.
Эшбери тут же внес новую поправку:
– Вы, я, одиннадцать наших детей и кошка.
– Кажется, на этом портрете уже яблоку некуда упасть.
– И это хорошо, – сказал Эшбери. И, к собственному изумлению, понял, что не лукавит. Действительно хорошо!
Потом взял руку жены, повернул ладонью вверх и уставился на ее пальцы.
– Вы опять шили?
– Господи, вы с таким ужасом говорите об этом. Как будто я что-то украла или кого-то обманула. – Эмма отняла руку. – Но я действительно шила. Готовила вам рождественский подарок.