Она смотрела на него сквозь сырой зимний воздух, сквозь сумерки с мелкими кровавыми прожилками то ли небесного заката, то ли революционных лозунгов, она замирала от любви к нему, от острого, непроходящего отчаяния, которое наступило в день самой их первой встречи, и, как всегда, не могла и не знала, чем ответить на эти его слова, потому что она привыкла подчиняться ему, и, пьяному или трезвому, вдовцу или женатому, жаждущему её или почти чужому, она ему не возражала ни в чём.
Вчера вот пришёл – очень бледный, уставший, – отдал ей билет и сказал, что встретятся вечером прямо в театре. Она не спала нынче целую ночь.
Ночами людей убивали. Несмотря на наступающую весну, ночи продолжали быть морозными, и нежно ползло серебро дымных звёзд на голые спины убитых, и снег засыпал мёртвые разинутые рты, закатившиеся глаза с мутными белками и руки, которые лежали на снегу всегда как будто отдельно от человека, так что, когда собирали тела, чтобы бросить их в кузов уже нетерпеливо ревущего и пахнущего кровью грузовика, эти длинные, свободно болтающиеся руки мешали товарищам, которые торопились быстрей погрузить мертвецов и свезти их на свалку.
Товарищи жили в тяжёлом ознобе. Сначала – идея, потом – кокаин. И дел – свыше меры. Сказал же один, поэтичный товарищ, про музыку этой родной революции. Как в воду глядел. Было музыки много. Вот, например, выгнали монахов лёд колоть на Петровке. Чем не музыка? Скользко, звонко! Колите, мерзавцы! Не всё за иконками прятаться! Идут мимо гимназистки, облепленные снегом, глаза свои детские прячут: неловко смотреть. Старики, голодные, ноги босые, бороды растрёпаны, все в чёрном – монахи! – и вдруг: колют лёд. За Мясницкими воротами мерцают золотом церкви. Солдаты в обтрёпанных шинелях – кто с царской саблей на боку, кто с дикого размера револьвером – лузгают семечки, яростно плюют шелуху в серебристые от подтаявшего снега лужи. Шипучие звуки солдатской слюны – не музыка разве? А то и погромче: знамёна, плакаты и сотни прокуренных глоток: «Вставай, подымайся, рабочий народ!» Как тут не подымешься? Разве заснёшь?
Никто не догадался о самой простой вещи: Владимир Ульянов весьма мало спал. Он не любил спать, с раннего детства не любил. Поэтому плакал, кричал и даже затылочком бился о стену. Читал с выражением: «Жил-был у бабки…», а после гримасничал и возмущался. Когда доходило до «рожки и ножки», гримасничал сильно, кричал и плевался. А что тут такого? Ребёнок. Бывает. Но дети, как правило, любят поспать. Наденут на детку ночную рубашку, и спит тихий ангел, и щёки – как розы. А этот и в детстве не спал, глазки пялил. Он даже не знал, как во сне всё прекрасно, как звёздочки лезут под сонные веки… И кошку увидишь во сне, и собачку. Бывает, и лошадь, но лучше не надо. (Ко лжи и предательству лошади снятся!)
Он даже дремать не любил. Тогда, в шалаше, что ему не дремалось? Вода – голубее лесной ежевики, и верный Зиновьев сопит с тобой рядом, ложись, отдыхай! Нет, не буду, не стану!
Не спал он ночами. Именно это и выяснилось тогда, когда Ульянов умер. При жизни ведь многое нам непонятно. Зато, как умрёшь, так уж всё наизнанку. Кончина Владимира Ульянова, как сообщают документы, не была неожиданностью для партии и правительства. К ней долго готовились. И всё-таки: только она наступила, правительство с партией сильно смутились. Комиссию создали быстро, но это нетрудно: собрались в Кремле, – подстаканники, пепел, – вот вам и комиссия. Дальше что делать?
То ли кремировать, то ли креонировать. Кремировать – значило взять да и сжечь. (И это спокойней всего: не вернётся!) А вот креонировать… Во льду то есть долго держать. Не то чтобы трудно, а как-то неловко. Не рыба ведь, вождь мирового масштаба. Тогда спиртовать! При Петре – спиртовали. Сам Пётр, не сдержавшись, бояр спиртовал. (Живых и здоровых, на то и бояре!) А можно и мумию сделать. Пожалуй, что мумию лучше всего. Ну, что? Голосуем? Всё. Единогласно.
Тогда же, когда потрошили, вскрывали и прочие делали страшные вещи, был вытащен мозг из умершего. Детальное описание немыслимых поражений тканей и сосудов этого органа подтверждает простую мысль: Ульянов не спал, спать не мог и был бесноватым, больным и бессонным.
Вскоре после публикации результатов вскрытия в печати появились философские, психологические и эстетические наблюдения над этим крошащимся, ярко-оранжевым – по весу один килограмм триста граммов – ульяновским мозгом.
«…в момент вскрытия мозг предстал перед присутствующими врачами в обезображенном виде, с рубцами, извратившими очертания наиболее благородных в функциональном отношении извилин его. Краса его – извилины – запали, пострадало серое и белое вещество, окраска изменилась на оранжевую…»