– Потому-то мы столько и послали, Агата как чувствовала, – говорит Гжесь.
– Мы даже подарков не разнесли как обычно, – говорит отец.
– Завтра за ними поеду. Нельзя получить все. Нормально. Важно, чтобы ты держался, – отвечает Гжесь.
– Я держусь. Шоколад – хороший. Но я не могу столько. У меня тут сахар проверили – есть проблемы, – отец подергивается все сильнее, в его движениях проступает аритмичность, на миг мне становится страшно, что он вот-вот обрушится в приступ эпилепсии.
– Ну видишь же, мы все тут. Все на месте, – Гжесь, в свою очередь, расслабляется, словно бы его стресс перешел к отцу, он потягивается, забрасывает руки за голову.
– Кроме меня, – говорит отец.
– Кроме тебя, – кивает Гжесь.
– Я тоже – не на месте, – замечаю я.
– Что? – спрашивает отец.
– Я – не на месте. Юстина не на месте, – говорю я ему. По крайней мере, он отреагировал, развернулся в мою сторону, когда я что-то сказал.
– Херню несешь, как всегда, – отец поворачивается ко мне так резко, что вздрагивает стол, его металлические ножки, ударяя в линолеум на полу, издают глухой звук, охранник поворачивается в нашу сторону.
– Я просто говорю, что мы тут не у себя. Только и всего, – качаю я головой.
Отец увеличивается, растет вместе со своим гневом, от его подпрыгивающей ноги трясется обшарпанная крышка стола, гнев его – ртуть в приложенном к печи термометре.
– Ты делаешь что-нибудь? По дому? Вообще? Что-то, о чем ты мог бы сейчас мне рассказать? Делаешь что-то? Работаешь? А сегодня ты что делал? Встал ли ты сегодня, сделал ли что-то? Или, как обычно, несешь херню?
Он словно укусил меня в лицо, сукин сын.
– Осторожнее, – рычу я.
Кто-то поворачивается к нам, охранник делает еще один шаг в нашу сторону.
– Что – «осторожнее»? Это ты, сука, осторожнее. Каждый что-то делает. Твоя жена, моя жена. Твой брат, мой сын. Каждый что-то делает, кроме тебя, – говорит он все громче, хотя старается говорить тихо. Его голос перестает быть матовым. Дрожит, словно бы во время разговора он пощелкивал себя пальцами по глотке.
– Да успокойтесь вы, – просит Гжесь, но отец его не слышит, продолжает рычать.
– Он ничего не делает. Он никогда, сука, ничего не делает. Если он что-то сделал когда-либо, то было это дурно. Он только портит. Это единственное, что он делает. Единственное, чему научился.
– Потому что ты меня ничему не научил, – отвечаю я. – Научил меня только портить.
Отец выставляет в мою сторону палец, на миг замирает, лицо его наливается кровью.
– Да ты дерьма не стоишь, пацан, – шипит он тихо. – Дерьма не стоишь.
– Потому что ты дерьма не стоишь как отец, – отвечаю я.
Охранник встает посредине комнаты. Не сводит с нас глаз. Гжесь наклоняется, опирается о стол. Пытается заставить нас взглядом, сперва меня, потом отца, чтобы мы перестали. Но мы уже не перестанем. Уже поздно. Я чувствую себя, словно я закинулся наркотой, все во мне деревенеет, сердце стучит, словно турбина на высших оборотах.
– Что ж, у меня еще трое детей. У меня еще трое детей, потому одного можно и списать. Я давно себе так сказал, – говорит он так, словно бормочет себе под нос.
Я его не боюсь. Это чувство, отсутствие страха, сильнее любого страха.
Просто жду.
Пусть что-то скажет. Что угодно.
– Я ничего не сделал? – спрашиваю я его.
– Нет, ты ничего не сделал.
– Может, ты еще скажешь, что я струсил?
– Я никогда не гордился тобой.
– Как и я тобой.
Палец отца прячется в ладонь, та сжимается в кулак.
Я не боюсь этого кулака. Пусть засунет его себе в жопу, и пусть приятели по камере ему помогут. Пусть сжимает кулаки и таращится, в своем спортивном костюме и шлепках, со своей обрастающей головой. Он не заставит меня, чтобы я сел, чтобы я отступил.
– Эй, там, все нормально? – спрашивает охранник.
– Все нормально! – кричит в ответ Гжесь.
Я вовсе не ненавижу отца. Я не могу его терпеть. Не могу терпеть его, и это просто и по-человечески, не могу его терпеть так, как не могут терпеть молочного супа или радио в такси, или запаха старых людей, которые моются раз в неделю. Просто не могу терпеть этого тупого, лысого, фанатичного, твердого, как бетонная отливка, молчаливого сукиного сына, который в своем воображении – ротмистр Пилецкий [123], скрещенный с Чаком Норрисом, а на самом деле – просто кукла, жестяная коробка, жестяной голем, кусок бетона с намалеванной углем мордой. Лицо у него – такое же, как фасад его дома.
– Опусти руку, – говорит Гжесь. – Спрячь уже эту руку, папа.