Чувак, который давал показания после нее, выглядел как крыса-торчок. Худые руки терялись в рукавах его слишком большой джинсовой куртки. У него было столько засохшего геля в волосах, что когда б провести по ним рукой – заискрило бы. Гжесь сказал мне, что кличка у чувака – Быль, и что он – приятель Миколая по школе. Его накрыли с той девушкой в постели, когда он вместе с Агатой и Миколаем пытались поговорить с ней о смене показаний. Тогда-то она и наглоталась таблеток в ванной. Быль дал показания, что Гжесь приставал к Магде с вульгарными предложениями, вызванивал ее посреди ночи, говорил вещи, указывающие на «тяжелое сексуальное расстройство». Что Магда была и остается его подругой, и давно уже «сильно обеспокоена» поступками Гжеся. Не смотрел Гжесю в глаза, блуждал бегающими глазками по потолку, словно следил за движением невидимой мухи.
Зато Чокнутый, владелец паба «Андеграунд», смотрел Гжесю прямо в глаза. Когда делал это, улыбался. Говорил дольше всех. Не говорил ничего о девушке. Не нужно было. Говорил о деньгах, огромных деньжищах, своих и чужих, которые Гжесь вбрасывал в стоящие в «Андеграунде» автоматы. О том, как Гжесь пил целыми ночами – а порой и целыми днями. О том, как часто он и охрана выносили Гжеся наружу, безвольного как мешок, и вкладывали в припаркованную около клуба открытую машину. Говорил, наконец, о том, как Гжесь вломился в его клуб и разрушил, что смог, причинив ущерба на несколько десятков тысяч злотых, о чем не было заявлено в полицию только благодаря его, Чокнутого, доброй воле и симпатии к споткнувшимся людям.
Вся троица использовала выученные, искусственные обороты типа «сильно обеспокоены» или «тяжелые расстройства», которые в их устах звучали так, словно они жевали куски грязного пластика. Их безукоризненное поведение в зале суда было, похоже, почерпнуто из сериала «Судья Анна-Мария Веселовская» [110]. Но Чокнутый единственный из всей троицы говорил плавно – может потому, что был самым умным, а может потому, что говорил правду, а может – глядя на Гжеся, с каждой минутой чувствовал, как поднимается его настроение. Все время использовал оборот «обращаю внимание Высокого суда».
Я смотрела на Камилу, которая, в свою очередь, поглядывала на Чокнутого и легонько улыбалась: верила во все это так глубоко, что, возможно, и правда хотела избавиться от Гжеся. «Можно хотеть избавиться от такого мужа, – подумала я. – Это не дурно, не глупо и не бесчеловечно. Можно хотеть избавиться от Гловацких, этих твердых, жилистых, мучительных людей. Можно их возненавидеть. А когда ты кого-то ненавидишь, то сведения об их дурных поступках воспринимаешь с облегчением – неважно, правдивы они или нет».
Камила смотрела на Чокнутого и чувствовала, что ее грехи отпущены, и я ее понимала, потому что это – лучшее чувство из всех возможных.
– Я подам апелляцию, – говорит Гжесь и хочет поддать газу. Я хватаю его за руку.
– Не гони, теперь, если погонишь, убьешь нас.
– Я не хочу тебя убить, – отвечает он. Звучит довольно искренне.
В своем симулировании спокойствия он продвинулся до трупного окостенения, до приволакивания ногами. Казалось, его плохо воскресили. Я знала, что он притворяется. Оттянула его от Камилы, когда та шла к выходу под присмотром своего мужа. Заслонила ее собой, но он на нее даже не посмотрел. Как и все, смотрел на собственные ботинки.
Я не предвидела Чокнутого, который заступил ему дорогу сразу у выхода из здания.
– Это не конец, – сказал тот. Его улыбка была искренней, как серная кислота.
Гжесь молчал. Поднял голову.
– Разве что вы перестанете пороть херню, ты и твой старик.
– Простите, но это угроза, а я – журналистка, – сказала я ему, даже не подумав, как смешно это могло прозвучать.
– Иди лучше за муженьком следи, не дрочит ли он где, – ответил Чокнутый и отошел, а оглянувшись на нас снова, сплюнул, скалясь, жевательной резинкой.
– Я никогда к ней даже не притронулся. В смысле, не ударил, – Гжесь все время контролирует себя, чтобы не гнать. – Но сегодня хотелось ей вхерачить. Встать и въебать промеж глаз.
Я смотрю на пол машины. Тот все еще покрыт ковром из пепла и бесконечного числа окурков.
– Естественно, я бы такого не сделал, – продолжает он. – Ну ясно, сука, что не сделал бы. Но, может, тогда бы она задумалась. Отреагировала бы. Сделала хотя бы что-то. Может, поплакала бы. Хоть что-то. Потому что, когда б я просто разбился, разъебался бы тут, говорю тебе, ей бы и дела не было. Она на того уже «отец» говорит. Или «папи», или как там они, нахер, говорят. Она поверила во все это, сука, как в Коран.
Мы едем назад. Въезжаем с другой стороны, не через боковые улочки у костела, но по главной дороге, где лес с обеих сторон начинает уступать предприятиям и покрытым кучами древесины площадкам.
– Это фабрика Берната, – говорит Гжесь, показывая на один из корпусов, белый, грязноватый параллелепипед, с жестяным козырьком над входом, с ровной черной надписью БЕРПОЛ на желтом фоне.