Рон делил свое место в мастерской, у прохода, с еще одним студентом, и когда Дэвид после обеда приходил его навестить, он болтал и с его соседом. Эдриан был геем. Это был первый человек, встретившийся Дэвиду за двадцать два года его жизни, который открыто заявлял о своей сексуальной ориентации. Он уже давно знал, что ему нравятся мужчины, но его интимная жизнь сводилась почти к нулю, ограничиваясь редкими тайными свиданиями – о них он никому не рассказывал – в местах, куда он ходил один. Однажды товарищ сказал ему, что видел его в таком-то пабе с каким-то типом и то, чем они занимались. Дэвид покраснел, ужасно взволнованный злополучным совпадением, приведшим знакомого ему студента в бар, который находился довольно далеко от их школы и где его тискал незнакомец, часом ранее встреченный им в кинотеатре на Лестер-сквер. После того как прошел первый шок, собственная реакция привела его в ярость. Покраснел бы он, если бы товарищ застукал его с девушкой? Да и сам этот студент разве хоть слово сказал бы? Кто дал ему право обращаться к нему с такой насмешливой развязностью? Дэвид сделал рисунок под названием «Стыд», где единственной узнаваемой формой были очертания эрегированного пениса на переднем плане. И, слушая, как Эдриан болтает без умолку о своих гомосексуальных приключениях, он мечтал: «Вот так я хочу жить». Эдриан посоветовал ему почитать американского поэта Уолта Уитмена[8], которого Дэвид знал, и греческого поэта Константиноса Кавафиса[9], о котором он никогда не слышал.
Тем летом, когда Дэвиду исполнилось двадцать три года, он прочитал Уитмена и Кавафиса. Если первого найти было достаточно легко, то со вторым пришлось сложнее. В брэдфордской городской библиотеке его книги не стояли на полках: нужно было извлекать их из особого хранилища, местной «преисподней». Когда он протянул листок с шифром сотруднице, она бросила на него подозрительный взгляд, как на блудного сына, уехавшего в Лондон – а значит, погрязшего в разврате, – который собирался одной рукой листать книгу, другой помогая себе снять вызванное чтением напряжение. К концу лета он все никак не мог решиться вернуть книгу в библиотеку, и не только из страха снова встретить насупленный взгляд библиотекарши. Он не мог расстаться с Кавафисом: эта книга принадлежала ему.
Ему сразу же полюбилось чувство юмора греческого поэта. Одним из самых любимых им стихотворений стало «В ожидании варваров», где повторялась фраза «Сегодня в город прибывают варвары», а в последней строчке выяснялось отсутствие этих варваров, прихода которых все так боялись: «Они казались нам подобьем выхода»[10]. Насколько же это было верно: все искали всегда выдуманных предлогов! Как же людям не хватало смелости и свободы! Два поэта, грек и американец, выражали все то, что он чувствовал, простыми словами, которые были ему понятны, в отличие от слов Пруста, смысл которых от него ускользал. «И рука его легко лежала у меня на груди – и в эту ночь я был счастлив»[11], – писал Уитмен, говоря о любви между двумя мужчинами. Впервые за прошедший год у Дэвида не было никаких сомнений: следовало рисовать то, что важно для него самого. Ему только что исполнилось двадцать три года. Для него не было ничего важнее, чем желание и любовь. Следовало найти обходной путь для запретной темы, представить ее образами – так, как Уитмен и Кавафис сделали словами. Никто не мог дать ему такого права – никакой профессор, никакой другой художник. Это должно было стать его решением, его творчеством, выражением его свободы.
Вернувшись в колледж, он написал серию картин, где тут и там появлялись слова или даже целые фразы: некоторые были из Уитмена, как, например, We two boys together clinging – «Мы два сцепившихся мальчишки», – другие – надписями, что он видел на дверях в мужской туалет на станции метро Эрлс Корт, такие как «Позвони мне по номеру…» или «Моему брату всего семнадцать». Фигуры на картинах были схематичны, как детские рисунки, и различались благодаря волосам, рту, зубам, заостренным чертенячьим ушам и эрегированному пенису. Желая отметить собственное присутствие на этих картинах, он позаимствовал у Уитмена детский секретный шифр, заключавшийся в замене букв алфавита цифрами, и изобразил на холсте крохотные, едва заметные цифры 4.8, означавшие его инициалы, а также числа 23.23, соответствовавшие инициалам Уитмена. Эти циферки были такими маленькими, так трудно различимыми, что их предпочитали не замечать, и все трактовали новые работы Дэвида исключительно в художественном контексте, обнаруживая в них влияние Поллока и Дюбюффе. Его преподаватели видели в них лишь проявление его художественного пыла (если так можно выразиться). Это был прекрасный способ одурачить систему.