“Иван Ауслендер” стартует довольно энергично. Сначала это типичный семейный роман с обычными для этого жанра бытовыми неурядицами и размолвками между супругами. Затем текст органично дополняется проблематикой и реалиями романа кампусного, жанра, которому отдали дань В. Набоков, Д. Лодж, Т. Фишер, и, наконец, мы ощущаем, что главный вектор “Ауслендера” – повествование о воспитании, точнее – о самовоспитании.
Разместившись в политической и бытовой современности, почувствовав ее со всей остротой, пропустив через себя силовые линии и конфликты, настроив нас на социально-политическую, любовно-семейную и кампусную проблематику, автор вдруг устает от нее, теряет к ней интерес. И социальный роман, вместе с семейно-любовным и кампусным, оборачивается системой сменяющих друг друга снов, лекций, эссе, политических манифестов, проповедей, философских трактатов. Голос Времени постепенно делается все тише, а потом и вовсе замолкает, уступая сцену голосу Абсолюта. Трехмерная реальность теряет объемность, постмодернистски укладывается в знаки, которые начинают между собой увлекательную игру.
Мудрость (философия) и искусство, как известно, разные формы деятельности. Мудрость не обязана быть эстетической, а искусство не обязано быть мудрым. Мудрость требует логики идей, а искусство – логики воображения, логики образов, порождающей себя поэтики. Герман Садулаев неоднократно признавался в том, что мудрого, этического в его книгах куда больше, чем эстетического. Что его волнует скорее интеллектуальный поиск, нежели художественный, что его романы – социальные декларации. Стало быть, они подчинены логике идей. Вот и здесь, в самом начале повествования рассказчик обещает нас познакомить со взглядами его персонажа Ивана Ауслендера. Именно со взглядами, а не с чем-то иным. Тем самым идеология, этика объявляются как будто первостепенными, а литература – вроде как дополнением, оформлением, приятным гарниром. Ауслендер произносит речи, читает лекции, сочиняет манифесты и трактаты, постепенно, сам того не желая, превращаясь в мудрого наставника, в гуру. Он постоянно погружен в размышления, в созерцание мира и Абсолюта; ему даже снятся философские сны.
Значит ли это, что перед нами роман, выстроенный в соответствии с логикой идей? Роман интеллектуальный, “головной”, “профессорский”, наподобие тех, которые сочинял Олдос Хаксли? И да и нет…
Здесь, как мне кажется, мы имеем дело с идеями, с мудростью, которая не подчиняется художественным моделям, а сама их порождает. Идеи у Германа Садулаева отливаются в образные системы, которые начинают развиваться в соответствии с логикой образов. Но не только образы, но и сам язык начинает провоцировать движение текста, увлекая мысль не туда, куда ей следует двигаться:
Потом Ванечка думал о серой реке Неве. Хотя тогда она была не серой, а синей. Она была синевой, разлитой под ноги, отраженной в земле си-Невой. Ванечка смотрел на реку и думал: это река Нева. Не-Ванечкина река, другая. Значит, где-то должна быть река Ва. Может быть, она на противоположной стороне Земли? Ванечка вспоминал школьный глобус. Что там было напротив реки Невы? Наверное, Америка. Штат Невада. Нева-да, снова Нева. Где же искать реку Ва?
Еще один прием – чисто постмодернистский: образы увлекают идею в те зоны, где она, только что поразив нас своей глубиной, выглядит абсурдной и идиотической. Такими в романе становятся рассуждения филолога Асланяна, подхватывающие мысль Ауслендера, выстраданную в тяжелых раздумьях.
Текст литературный, рожденный мыслью, отвергает всякую окончательность. “Болезнь” идеи, ее недолговечность, по-видимому, заложены в языке, даже в языке священном. Молитвы и трактаты в романе “Иван Ауслендер” вдруг начинают нам остроумно подмигивать цитатами, взятыми невесть откуда, например, из песен Бритни Спирс. Идея демонстрирует слабость, неадекватность уже с самого начала. С другой стороны, подобным приемом Герман Садулаев показывает, что язык много мудрее нас, тех, кто им пользуется. Логика романа такова, что аргументы сменяются контраргументами, которые тоже приводятся к отрицанию.