Эмигранты, обитатели Ревеля, сродни посетителям фотоателье, о которых размышляет Ребров. Они словно позируют перед объективом, словно надевают выходные костюмы, которые никогда не носили, создают
В своих интервью Андрей Иванов всячески отвергает какие бы то ни было параллели с современностью, но они сами собой напрашиваются. Ведь нынешнее общество спектакля строится ровно на тех же принципах. Культуре и потребителю нужны не писатели, не ученые, не политики, а те, кто себя таковыми
“Харбинские мотыльки” рассказывают о зарождении русского фашизма в эмиграции. Фашизм здесь не разоблачается как идеология душегубов и антисемитов, а показывается скорее как театральный инстинкт, доведенный до крайности: в адептах фашизма подчеркнута склонность к театрализованным ритуалам, к публичным спектаклям, к драматической жажде смерти, к эстетизации решительно всего – от повседневных поступков до большой политики. Борису Реброву, вовлеченному в этот мир, в какой-то момент начинают мерещиться куклы, оклеенные бумажными свастиками.
Сам же центральный персонаж “Мотыльков” поначалу избегает этой игры. Он испытывает те же душевные муки, что и персонаж романа Орхана Памука “Снег”: вокруг играется спектакль, у каждого – своя роль, а он – единственный, кто живет всерьез и оттого страдает и сходит с ума. Впрочем, театральность в какой-то момент овладевает и Ребровым. Пробуя себя в роли художника,
Спустя много лет он себе признается:
“Все эти годы я не жил, я притворялся”.
Время в романе тянется медленно, и кажется, этот спектакль не закончится уже никогда. Но годы идут, и представление постепенно завершается. Все видимое – знаки, дутые репутации – начинает рассыпаться, обращаясь в пыль. Тут аллюзия на библейское “прах ты и в прах возвратишься” (Быт. 3:19), но образ пыли и праха отсылает читателя к текстам Бориса Поплавского (“Аполлон Безобразов”) и Т. С. Элиота (“Бесплодная земля”). Появившись где-то в середине романа, этот образ постепенно становится навязчивым лейтмотивом. Пыль истории, пыль времени вырывается из щелей, мотыльками моли врываясь в воздух. Постепенно открывается кошмарная апокалиптическая пустота, сущность жизни. Декорации убирают. Актеры – русские эмигранты – покидают сцену Ревеля, разъезжаются и умирают.
Пейзаж, который предстает взгляду Реброва теперь, – постапокалиптический, утративший краски и тем напоминающий зарисовки Кормака Маккарти в романе “Дорога”. И у Иванова, и у Маккарти в самом деле явлена жизнь после смерти: придушенный свет, пустомясый, серый пейзаж, холодные пепельные дни, похожие один на другой, и толстые облака, висящие над землей грязной ватой. И там, и здесь – искушение страшной идеей богооставленности и тщетность любых человеческих усилий. Разница, пожалуй, в масштабах. Кормак Маккарти по-американски размашист. Его постапокалипсис развернут вширь, вдоль бескрайнего континента, который когда-то назывался “Америкой”. А Иванов ограничивает постэсхатологию пространством миниатюрного города. Он пытается сделать ее камерной, индивидуальной, но при этом хочет измерить ее глубину.
В самой материи текста Андрей Иванов уже загодя запускает механизм разуплотнения жизни. Здесь он использует большой арсенал художественных приемов. Например, каталоги-перечисления в духе Уолта Уитмена:
Массивный стол: бумаги, журналы, папки, книги.
Или.