Доктор весь побелел, а голос его дрожал. И рука, ухватившая О’Мэлли за рукав, тоже дрожала.
Они быстро направились по пустому коридору к лестнице. Ирландец не сопротивлялся, двигаясь как во сне. В ноздрях его витал слабый запах — немного терпкий и пряный, как от разгоряченного коня. Ветер на палубе придал бодрости. С удивлением О’Мэлли заметил, что небо на востоке уже начало светлеть. Значит, там, в каюте, часы спрессовались в минуты.
Пароход уже зашел в Мессинский пролив. Справа смутно проступали конусы Этны, посылавшей привет курящемуся на Эолийских островах брату Стромболи. А слева над синевой Ионического моря разливался нежный безоблачный рассвет.
Волшебный час вновь захватил и потряс его. Где-то за этими голубыми волнами лежало то, чего он так страстно желал. Внизу, в душной каюте, сейчас плескалась сама суть очарования столь притягательных для него вещей. И по сию пору уставший мир каждое утро на рассвете вновь вспоминает сияние юности. С трепетом священного восторга ирландец ощутил, что нужно вырваться и полететь навстречу восходу и морю. Устремления его тысячекратно усилились, они должны были осуществиться, отсрочка не могла длиться долго.
По скользким от росы палубам они добрались до каюты доктора, где О’Мэлли бросился на широкий диван — спать. Усталость свалила его, и сон пришел сразу же, а пока он спал, Шталь сидел рядом, укрыв приятеля толстым одеялом.
XIV
Самым глубинным желаниям, инстинктам, стремлениям духовного человека отвечает приятное представление, что восторг духа должен находить отражение во внешнем мире, что в умственном единении с Богом мы должны обрести и ощутимое единение с природой, а когда верующие соборно радуются, то птицы и звери, холмы и леса должны не просто присутствовать при этом, но зримо радоваться вместе с ними. На самом деле это не так. Какие бы ни существовали связи между нами и нашим окружением — именно этого недостает. Но жажда обрести такой отклик, то страстное желание, заставившее Вордсворта воззвать к чему угодно, хоть к языческому воображению, лишь бы ощутить себя «менее покинутым», вполне естественны, поэтому так велико искушение принять приятную выдумку об отклике природы. И нет лучшего повода для союза духовного с предрассудками, чем повседневное отчаяние искателей истины.
Хотя О’Мэлли проспал несколько часов, доктор не отходил от него ни на минуту, сидя рядом с карандашом и блокнотом наготове, чтобы точно записать те слова, что срывались время от времени с губ ирландца, правда безрезультатно. Лицо доктора горело от интереса, похожего на нездоровое возбуждение. Даже рука, державшая карандаш, дрожала. Так мог бы вести себя человек, столкнувшийся наконец с подтверждением великой теории, выведенной исключительно умозрительным способом.
К полудню ирландец проснулся. На пароходе, в трюм которого все еще грузили апельсины и мешки с серой в бухте Катании, было пыльно и шумно. Большинство пассажиров сошли на берег и спешили, вооружившись путеводителями и биноклями, либо увидеть статую на могиле Беллини, либо понаблюдать, как течет лава. Над маслянистыми волнами лежала палящая, удушающая жара, и курившаяся вершина вулкана, казалось, плыла в голубой дымке.
На замечание Шталя: «Вы спали восемь часов» — О’Мэлли ответил:
— А мне показалось, что я проспал восемь веков.
Он выпил предложенный ему кофе с булочкой и закурил. Доктор зажег свою сигару. Красные занавески на иллюминаторе не пускали в каюту яростное солнце, отчего внутри было прохладно и сумрачно. Крики грузчиков и помощников капитана, следивших за погрузкой, мешались со скрежетом лебедки. А О’Мэлли прекрасно понимал, что, несмотря на видимую непринужденность перемещения Шталя по комнате, который время от времени обращался к своим книгам и бумагам, доктор не выпускал его из-под наблюдения.