Мы как раз подходили к Неаполю, когда наш добродушный капитан, не ведая того, значительно ускорил события. Он стремился включить в искусство безопасного судовождения также поддержание духа пассажиров. Ему нравилось видеть их довольными и представлять одной большой семьей, а тут он заметил — или, по всей вероятности, кто-то обратил его внимание на сей прискорбный факт, — что один или два члена теплой компании зябнут из-за прохладного к ним отношения остальной братии.
Вероятно (как предположил О’Мэлли, не справившись, впрочем, у капитана), деливший каюту с незнакомцами сосед попросил о переселении, но так или иначе, капитан Бургенфельдер подошел к ирландцу вечером того же дня и справился, не будет ли тот против делить с ними каюту до конца путешествия.
— Ваш теперешний сосет сходит в Неаполе. Возмошно, вы не станете возрашать. Мне кашется, им одиноко. А вы друшелюбны к ним. Вдобавок, они тоше едут до Батума. Ну, как?
Предложение такого близкого соседства застало О’Мэлли врасплох. Несколько секунд он безотчетно колебался, не понимая почему. Затем, движимый сердечным порывом, не поддающимся голосу рассудка, согласился.
— Правда, может быть, стоило бы сначала спросить, не возражают ли они, — добавил он в следующую минуту, готовый пойти на попятную.
— Я уше спрашивал.
— Ах, уже! И как они — согласны, то есть не возражают? — спросил О’Мэлли, охваченный опасливой радостью.
— Напротив, вполне дофольны, — последовал ответ капитана, который передал ирландцу бинокль полюбоваться синеющей над волнами Искьей[63].
О’Мэлли чувствовал: соглашаясь, он всецело отдается новому повороту судьбы, поэтому решение выходило очень серьезным. Импульсивно он принял дружбу, таившую в притягательных глубинах опасность. Но он уже оттолкнулся и прыгнул.
Его захлестнул ход событий, вызвав смятение в глубине души. Ирландец бездумно поднес к глазам бинокль, но увидел вовсе не Искью и не тот пролив, куда корабль должен был войти вечером, направляясь к Сицилии. Его глазам предстала совсем иная картина, поднявшаяся изнутри, — будто ее набросили на внешний ландшафт. Линза страстного внутреннего стремления, которое не могло осуществиться, сфокусировалась на некоем далеком-далеком фоне, где переставали различаться пространство и время, то ли в будущем, то ли в прошлом. Там он увидел гигантские фигуры, туманные, но полные величия, свободно, подобно облакам, носившиеся по могучим холмам, где цвела жизнь молодого мира… Уследить за ними взглядом никак не получалось, ибо скорость и манера перемещения вводили в замешательство…
Хотя не удавалось определить их физические размеры, душу Теренса охватило ощущение странного узнавания, — казалось, тут ему все знакомо. Часть его скрытого «я», необузданная современным миром, радостно восстала и устремилась вслед, неукротимая, как ветер. Будто его сознание издало клич: «Я иду!» И он увидел себя, в человеческом обличье, несущегося гигантскими скачками к ним, но так и не достигая, оставаясь по-прежнему на пределе видимости. Их топотом в ушах пульсировала кровь…
Решение принять незнакомцев высвободило в нем некую сущность, которая сейчас впервые поднялась наружу, вырвалась из плена… И в его сознании это бегство обрело форму картины, вставшей перед глазами…
Капитан попросил вернуть бинокль, и с огромным трудом, испытав почти физическую боль, ирландец наконец оторвался от завораживающего зрелища, дав табуну летучих мыслей унестись в непроглядный сумрак. Сожаление утраты было почти непереносимо — утраты несказанно далекого, давно минувшего…
Обернувшись, он вложил бинокль в протянутую широкую ладонь, заметив как розовые толстые пальцы сомкнулись на ремешке; на одном из них виднелось массивное золотое кольцо, на рукаве блеснул золотой шеврон. Это кованое золото, мясистые пальцы, гортанный голос, произнесший «благотарю», — все выступало символами усмиренного искусственного существования, вновь заключившего его в клетку…
Затем он спустился к себе в каюту и обнаружил, что непритязательный канадец, убеждавший озадаченных крестьян купить у него уборочную технику, сошел на берег, и теперь в каюте на его койке и на диванчике под иллюминатором лежала одежда русского великана и его сына.
VIII