– Ясно, – сказал Страшнов. – Но вы забываете, что врач, по вашей же мысли, является только ремонтником этих живых машин, а строят и эксплуатируют их другие.
– Справедливо, – сказал Игорь Петрович. – Но кибернетика рассматривает общество тоже как систему, где возможен и строгий контроль, и отлаженный гибкий режим деятельности.
Страшнов вздохнул:
– Знаете, Игорь Петрович, в молодости я тоже считал, что человек – это прежде всего организм и его можно с некоторыми допущениями приравнять к машине. И не только я так считал. Человек – машина, общество – машина, незаменимых у нас нет, один винтик можно выбросить, другой вставить.
– Грубая социология, – сказал Игорь Петрович, поправляя пенсне. – Кибернетика не имеет с этим ничего общего. Между прочим, у нас ее называли антинаучной, идеалистической, причем совершенно бездоказательно.
– Почему бездоказательно? Отец любимой вами кибернетики собрал вместе Гиббса, Фрейда, святого Августина, еще кого-то и выдает это за философскую базу своей науки. А какая база, когда с бору по сосенке, эклектика.
Игорь Петрович улыбнулся: значит, Страшнов прочитал все же Винера.
– Дело не в философии, – сказал он. – Эйнштейн был махистом, но это не помешало ему разработать его знаменитую теорию.
– Разработать, может, и не помешало, это сказать трудно, а истолкованию помешало. И потом, в последние годы Эйнштейн не был махистом.
Страшнов встал, подошел с папиросой к окну: он любил курить в форточку. Стоишь, глядишь, как течет голубоватая струя дыма (будто из машины, черт возьми!), и отдыхаешь. От всего. И от взглядов, вопросительных или просительных («Ну как, доктор, встану я?», «Помогите мне встать, доктор, я жить хочу!»), и от работы (не мясник же, не отрезать поврежденные органы, а восстанавливать хочется), от разговоров, вот таких умных и модных разговоров, которые к тому же дельны, а стало быть, и неизбежны. Куда ты от них уйдешь? Игорь Петрович мальчик по сравнению с тобой, но и он по-своему ищет, вцепился вот в новую науку, он ведь умный и хорошо подготовленный мальчик, он верит, что именно кибернетика может стать панацеей от всех человеческих бед. А ты во что веришь, Страшнов, что ты ищешь?
V
Хорошие больницы, как кладбища, окружают прохладной густой зеленью. Где-то шумит буйный мир, а здесь лишь шелестит листва на деревьях, поют-высвистывают малые пичуги, перескакивая с ветки на ветку, и такое умиротворение, такая тишина вокруг, словно живут здесь не люди, а кроткие неземные существа.
И в самой больнице, в массивных каменных корпусах тихо. Неслышно ходят по застеленным коврами коридорам снежно-белые люди, неслышно разговаривают они, неслышно работают блестящими холодными инструментами. Только иногда глубокий стон или отчаянный крик выбросится из окна, протянет руки к зеленым равнодушным деревьям, к небу и обессиленным эхом затеряется, поникнет в густой зелени.
Наверно, здесь кончается жизнь.
Шум машин с отдаленного шоссе доползает сюда слабым, усыпляющим шорохом, этот шорох успокаивает, гладит, смиряет. И лежишь в прохладной шепчущей тишине, слушаешь дыхание спящих товарищей и думаешь о том, о чем прежде думать как-то не приходилось.
Здесь иногда кончается жизнь, которой ты радовался, здесь кончается радость, которая давала тебе счастье, здесь кончается счастье, для которого ты рожден.
А тебе только двадцать семь лет, ты не прожил и половины своей жизни, и вдруг из-за нелепой случайности тебе отрезают руку, и ты становишься инвалидом какой-то группы и не можешь летать, ты теряешь небо, а вместе с ним и счастье, для которого ты рожден. Твоя жизнь без будущего потеряет смысл, ты станешь ненужным и лишним, и, когда ты станешь таким, ты вдруг почувствуешь, что не можешь уйти из жизни достойно, как не можешь и остаться – ненужным и лишним. И ты будешь лихорадочно искать спасительное нечто, хотя бы какую- то возможность удержаться, ты с тревогой будешь оглядываться, ожидать помощи и поддержки и тогда поймешь, что раздавленный, неподвижный Сергей занят тем же. И Ганечка оправдывает его. Одноногий несчастный Ганечка, который тоже готов ухватиться за любую возможность спасти себя.
Весь тихий час Демин пролежал с открытыми глазами, он глядел на чистый белый потолок, по которому ползала черная муха, он старался разобраться во всем, но так и не разобрался, а муха все ползала и ползала кругами, и Демин подумал, что она больная, потому что она ползала с утра и ни разу не попыталась взлететь.
Он обрадовался, когда в палату вошла Лида и отвела его на перевязку.
Перевязку делал молодой хирург в строгом пенсне, который вчера ассистировал Страшнову. Он – сестра называла его Игорем Петровичем – сухо говорил о введении какой-то сыворотки, обязательно четыре штамма, о демаркационной линии (совсем военный термин), и Демин понял, что началась гангрена и руку спасти едва ли удастся. Раздавленная до локтя, она была багрово-синюшной, опухоль и краснота поднялась за локоть, от раны шел приторный запах.