— Ты не понимаешь, что я имею в виду, — сказал Леннарт. — Если у тебя есть красивая роза и она увядает, то ты можешь взять другую такую же красивую розу. Красивая картина продолжает оставаться красивой картиной, а красивая скульптура есть и останется красивой скульптурой. Но когда умирает красивая женщина, то она умирает навечно, и никто не может заменить ее. Конечно, и после нее могут появляться красавицы, такие же красивые или, возможно, еще более красивые, но ни одной точно такой же, как она, не будет. И можно печалиться оттого, что так никогда и не увидел ее!
— О ком ты? О Даме с камелиями? — спросила я.
— Я говорю обо всех прекрасных женщинах, что жили на свете со дня сотворения мира, — ответил Леннарт.
Ева остановилась посреди улицы и уперла руки в боки.
— Да, тогда я только вот что вам скажу: бедная твоя жена! Еще недели не прошло с тех пор, как ты женился, а ты уже горюешь обо всех женщинах, что жили на свете со дня сотворения мира.
Тут Леннарт расхохотался так, что люди стали оборачиваться и смотреть на него. Но он сразу снова стал серьезным. Взяв меня за подбородок, он испытующе посмотрел на меня и сказал:
— За милейшим личиком скрывается череп. Неприятно думать об этом! И
Но вот мы поднялись на
— А ты не мог найти место подороже?! — саркастически произнес Леннарт, когда Петер втолкнул нас в низенькую дверь к «M'ere Cath'erine»[114].
— Нет, а куда можно пойти в таком случае? — спросил Петер.
Он нырнул через порог, словно гибкое животное в глухих зарослях джунглей, и вскоре посадил нас за отличный столик в саду.
Я горжусь своей шведской кровью, да, разумеется, горжусь. Но я не желаю выглядеть в Париже
— Должно быть, он играет для тебя, Петер, — сказала Ева. — Потому что Кати и я так похожи на француженок, а Леннарт вообще ни на кого не похож.
— Хотя нас мало, мы — шведы, мы — тоже, снопа с явным удовлетворением повторил Петер.
Он вытянулся во весь свой огромный рост, и вид у него был еще более шведский, чем у хрустящего шведского хлебца.
Нам подали обед, после которого наши трапезы в отеле показались нам пищей бедняков.
Об этой ветчине, тушенной со сливками, у меня, вероятно, будет небольшой разговор со старым обжорой там, в отеле.
Затем мы перебрались на Place du Tertre и выпили кофе.
— Это необходимо, — сказал Леннарт. — Это так же неизбежно, как Эйфелева башня.
— Подумать только, если бы можно было жить чуть ярче во все времена и повсюду — во всем мире! — воскликнула я. — Ведь для всего нужно подходящее время. Самым подходящим временем для Парижа было бы прошлое столетие. Почему мне не довелось сидеть здесь июньским вечером в тысяча восемьсот восьмидесятые годы? И шуметь вместе с художниками? И почему мне не довелось пойти когда-нибудь в семнадцатом веке во дворец Карнавале и побеседовать с мадам де Севинье? Почему мне не довелось прогуляться под аркадами Place des Vosges с каким-нибудь элегантным кавалером во времена Людовика Четырнадцатого?[115]
Голубые глаза Петера засверкали.
— Или с этим Виктором Гюго, когда он жил там, — сказал он. — Ну и повеселилась бы ты! — Он энергично повернулся к Еве: — Можешь себе представить, что он натворил, этот Гюго? Да, он был влюблен в девушку, которую звали Жюльетта. Но потом встречает другую и начинает писать ей любовные письма. И что он делает потом? Снимает копии с писем к Жюльетте, словно бы давая ей весьма тонко понять, что между ними все кончено[116].
Ничего из того, что мы видели в Музее Карнавале или в музее Виктора Гюго на Place des Vosges, не затронуло Петера глубже этого сенсационного разоблачения в личной жизни великого писателя.