– Может, это прусский шпион, – предположил один из офицеров, находившихся в прекрасном настроении.
– Говорит, что он схоластик из Любляны, – сказал караульный. – Говорит, что ищет какую-то госпожу из Крайны, что оба они паломники.
– Так кто же ты? – спросил Виндиш, – Схоластик, паломник или шпион? Не хочешь отвечать? Тогда я скажу, кто ты.
Он обернулся к офицерам и сказал:
– Ты – баран, валух.
Офицеры и солдаты засмеялись.
– Этого барана я уже однажды чуть не сбросил в реку.
Он подошел к Симону и посмотрел ему в глаза.
– Помнишь, валух?
– Впустите меня в монастырь, чтоб я мог взять свои вещи, и мы с Катариной уйдем отсюда.
– Ах, с Катариной? – Виндиш хрипло рассмеялся, – С Катариной, дочерью Полянеца?
Он обернулся к офицерам и пояснил:
– Катарина – это та красивая дама, что сидит за ужином рядом со мной на почетном месте.
– Ей тут хорошо, – сказал один из офицеров.
– Не правда ли? – усмехнулся Виндиш. – У нее есть все, что пожелает.
Он опять повернулся к Симону.
– Она с тобой не пойдет, – сказал он, – мы направляемся в сторону Кельна, и она пойдет с нами. Это более надежно. И удобно.
Офицеры переглянулись и закивали с серьезным видом.
– Разрешите мне поговорить с пей, – сказал Симон.
– Она не желает с тобой разговаривать, – ответил Виндиш.
– Я буду жаловаться в Любляне и напишу в Вену в генеральный военный комиссариат, – сказал Симон, – я буду жаловаться.
Офицеры переглянулись: будет жаловаться. Но на что?
Виндиш снял шляпу и, кланяясь, сделал перьями виртуозное движение.
– Милостивая высокородная императрица, Ваше величество, баран кланяется вам и обращается с жалобой.
Офицеры захохотали. Виндиш посерьезнел.
– Можешь жаловаться, но из ландсхутской тюрьмы. Ты напал на военный караул, у начальника караула вырвал из рук ружье. Это покушение на жизнь и достоинство воина императорской армии.
На миг он задумался. Потом отрывисто приказал:
– Свяжите его.
Такой он отдал приказ, хотя Симон Ловренц был связан так крепко, что крепче уже невозможно… – Сторожите его, утром отведете в городскую тюрьму. Мы не можем тащить его с собой.
Он обернулся к коренастому, который опустил глаза к земле.
– И его тоже свяжите, – сказал Виндиш. – Завтра получит перед строем двадцать ударов. До чего же мы дойдем, если какой-то штатский выхватывает у моего солдата ружье из рук. И это у начальника караула!
Начальник караула снял с себя ремень, один из его солдат, пожав плечами, связал ему запястья. Обоих отвели и посадили в крытую повозку, Симона закинули туда, словно мешок, коренастый с опустившимися усами сам влез за ним следом.
Офицеры ушли в трапезную.
– Не дадут человеку спокойно поужинать, – проворчал Виндиш. – Всюду какие-нибудь беспорядки.
Он вынул из кармана то самое яйцо, круглые часы, открыл их и подержал в руке в свете ближнего костра.
– А время идет, – сказал он.
Для Симона этой ночью время шло очень медленно. Они сидели с коренастым каждый в своем углу повозки, слушая все более протяжное пение, долетавшее из-за стен монастыря, все более резкие восклицания «виват», и каждый со своей тяжкой думой ожидал утра. Вначале казалось, что коренастый Симона прикончит. Он разговаривал с часовым, ходившим туда и сюда у повозки, и плевался: – Эта ученая гнида, этот баран оскопленный, как назвал его капитан, вырвал у меня ружье из рук. – Ты отвернись, – сказал он караульному, – а я его придушу.
– Не трогай его, – заворчал караульный в замешательстве, – не трогай его, иначе я получу не двадцать, а сто ударов.
Потом усач постепенно успокоился. Ему принесли кувшин вина, он пил со связанными руками, так что у него текло по подбородку, несколько раз он еще злобно сверкнул глазами на Симона, потом лег на бок и захрапел. А Симон до утра слушал, как солдаты возвращаются из монастыря; те, что не уснули под навесом, залезали в повозки, пели пьяными голосами, а потом храпели, говорили во сне и громко пукали, как и их лошади, беспокойно переступавшие с ноги на ногу неподалеку от подвывающих пьяниц, что, спотыкаясь, пробирались еще по лагерю. Издали он слышал женский смех, думал о Катарине, не мог уразуметь, почему она не пришла, чтобы его спасти, хотя и понимал, что Катарина не может знать, что случилось с ее любимым, с ним, которого ее душа любила бы, как она сказала, если бы даже огонь сжег его тело, и пепел развеяли бы по рекам и озерам, или если бы его растерзали дикие звери. Так неужели она не любила бы его, связанного, как сноп соломы, брошенного в военную повозку, избитого и охраняемого стражей? Он вообще не сомневался в ее любви, вот если бы только она могла добраться до него, если бы знала, где он. Симон смотрел на темнеющий монастырский фасад, на окна, за которыми угасали свечи и светильники, и с мыслью, что она все равно бы его любила и что с ней наверняка все в порядке, ведь там находится и настоятель, и братья-доминиканцы – с этой мыслью он под храп и стихающие голоса солдатского веселья наконец на какое-то время уснул. Уснуть ему помог и коренастый усач, начавший от выпитого вина монотонно и грустно бормотать: