С этого дня я перестала видеть сны — плохой знак. Этот день и ночь, последовавшая за ним, разрушили во мне то, что шлет нам сны, и хорошие и плохие. Ахилл, скот, обложил данью все внутри и все вне нас. В ту ночь, когда сжигали тело его любимца Патрокла, Ахилл, скот, заклал как жертву двенадцать пленников благородного рождения, среди них двух сыновей Гекубы и Приама. В эту ночь боги покинули нас. Двенадцать раз — звериный вопль. И с каждым все глубже вонзались ногти матери мне в руку. Потом затрещали тринадцать костров, один огромный, двенадцать поменьше, полыхающее пламя на черном небе. Потом запахло горелым мясом, ветер подул с моря. Двенадцать раз изжигало раскаленное железо то место в нас, где зарождаются боль, любовь, жизнь, сны. Ту не имеющую имени мягкость, что делает человека человеком. Мою руку выпустила седая, с запавшими щеками старуха — Гекуба. Жалко стонущий куль в углу — Андромаха. Поликсена, острая и стремительная, как меч. И лишившийся царства, больной старик Приам. Темная Троя замерла в мертвой тишине. Отряд наших воинов под предводительством брата Париса штурмовал подвалы цитадели, где, трясясь от страха, теснились греческие пленники. Одна из дворцовых служанок проводила меня туда. Я вошла в погреб, пропахший плесенью, нечистотами и потом. В дрожащей тишине стояли друг против друга троянцы и пленные греки, между ними пропасть в один шаг, над пропастью блестящие ножи троянцев. И тогда я, не в жреческом одеянии, пошла по этому узкому проходу, обдаваемая горячим дыханием греков и холодом троянских ножей, шаг за шагом, от одной стены до другой. Все молчало. За моей спиной опускались клинки троянцев. Греки плакали. Как я любила своих троянцев.
Парис преградил мне путь. «Значит, ты, жрица, не дозволяешь воздать им тем же». Я ответила: «Да». Это было одно из слов, еще оставшихся у меня.
Пантой дал мне увидеть, что слова могут иметь и телесное действие. «Нет» имеет стягивающее, а «да» расслабляющее действие. Не знаю, как это получилось, каким образом дошло до этого, почему Эней отсутствовал так долго, только Пантой снова приблизился ко мне, хотя мы и терпеть не могли друг друга. Я начинала злиться без всякого повода, едва завидев его — тонкого, собранного, в жреческом женском одеянии, с этой крупной головой. Вечная язвительная усмешка. Я не выношу людей, от которых разит страхом. Он не выносил сочувствия, которое отдавало презрением. Я не заметила, как снова началась весна. Мы с ним стояли под оливами в роще Аполлона, был вечер. Мне вдруг пришло в голову, что я давно уже встречаю Пантоя только вблизи храма. «Да, — сказал он, — по ту сторону этой изгороди начинается опасность». Я пригляделась к нему повнимательнее. На какого зверя похож он теперь? На хорька, которому грозит опасность, который в страхе приподнял губу и обнажил клыки. Он нападает, потому что боится. Мне стало худо. На меня нахлынуло видение, и я не могла от него избавиться. Люди с дубинками выгнали хорька из норы возле храма, гонят его из заповедной рощи и убивают. С шипеньем и свистом он умирает. Пантой увидел ужас в моих глазах и бросился ко мне, он упал на меня, повторяя мое имя, молил о защите. Я уступила ему. Пошла навстречу. Но у него ничего не вышло. От ярости и разочарования он зашипел, как зверь.
Оказалось, что я спасла той ночью и его. Он тоже был в подвале среди пленных греков и не мог мне простить, что я не побоялась ножей. «Вам меня не получить, — шипел он. — Греки тоже меня не получат», — и показал мне капсулу с белым порошком. Он оказался прав. Ни мы, ни греки его не получили, он достался амазонкам.
Воительницам Пенфезилеи. Как выяснилось, Эней провел их в город тайными тропами. Он шел рядом с Пенфезилеей, ее черные густые волосы были спутаны. Показалось мне или на самом деле взгляд Энея был прикован к ней? За ними шла Мирина, маленькая лошадка, задохнувшаяся от долгого бега, теперь не имеющего цели. Она тоже тянулась к Пенфезилее. Что им нужно в Трое? Мне сказали, Эней сказал мне, они хотят сражаться. Прекрасно. Значит, мы уже дошли до того, что любой, кто хочет сражаться, мужчина или женщина, будет принят у нас? Да, сказал Эней, мы дошли до этого. Очень сдержанно он оценивал взглядом маленький тесный отряд женщин.
Мы лежали друг подле друга и говорили о Пенфезилее. Это было безумие. Ни словом не обмолвилась я о той ночи, когда греки умертвили пленных. Эней ни о чем не спрашивал. Белым сверкало его белое тело в темноте. Он коснулся меня. Но все молчало. Я плакала. Плакал и Эней. Безутешные, мы расстались. Любимый. Когда позднее мы расставались по-настоящему, слез не было. Утешения тоже. Вспышка гнева у тебя, решимость у меня, каждый понимал другого. У нас ничего еще не было кончено. Так расставаться тяжелее. Нет, легче.
Эти слова не имели для нас никакого смысла. Тяжелее. Легче. Можно ли различать такие тонкости, когда сама жизнь непереносима.