Я пообещал Касатке сегодня же, не откладывая дела в долгий ящик, исполнить ее просьбу. Она расцвела, стала преждевременно благодарить меня, извиняться за доставляемые мне хлопоты. Я ушел с твердым намерением отстоять ее право на хату, на тихую жизнь у Чичикина кургана, у стареющих вишен. Однако в этот день я не нашел Босова: он срочно выехал в Ставрополь. Таня сказала, что завтра, в пятницу, должен вернуться. В ожидании Матвея я обдумывал аргументы в защиту Касатки, и постепенно во мне крепла вера, что все-таки его удастся переубедить.
В пятницу утром с матерью и отцом мы ходили проведать бабушку. Ночью прошел дождь. Погода переменилась, день был неприветливый, серый, с застывшими клочками тумана в мокрых садах, с низкими сырыми тучами над кладбищем. Чтобы не зароситься, я осторожно раздвигал ветки густо разросшейся у могил сирени. Шелковица на оплывшем бугорке, под которым покоился прах бабушки, вся унизанная каплями, отдавала знобящим холодком. Мы постояли у могилы, продрогли, поправили черный, покосившийся набок крест. Мать, показывая то на обелиски со звездочками,- то на столбики от крестов, поясняла:
- Дедушка Иван... А это дедушка Степа... Мамка...
Невдалеке, за металлической оградкой, на бережно оправленном холмике чернела гранитная плита, заметно выделяясь среди остальных скромных надгробий.
- А там кто?
- То уже чужие. Бабушка Уляшка.
- И она померла? - едва не вскрикнул я.
- В позапрошлом году... - Мать, не взглянув на меня, присела на корточки и погладила рукой шелковицу. - Померла. Деньги на сберкнижке внуку отписала, пятьсот рублей. Велела похоронить по-людски. Камень сама купила. Берегла в кладовке... Бабушка Уляшка была хозяйкой.
"Вот и навестил Ульяну, - думал я. - Вот и выпросил прощения". И ни о чем другом больше не думалось, и такая жгла меня тоска при виде этой черной гранитной плиты, что больше тут оставаться было нельзя.
С чувством поздней и уже никому не нужной жалости, непоправимой утраты, с досадой на себя покинул я кладбище. Возникла мысль посмотреть на ее дом, на груши и пруд. Зачем? Я и сам не знал. Что-то тянуло меня туда, звало... Мать с отцом отправились домой, а я свернул в переулок и пошел вниз, к реке, мучаясь от нехорошего чувства к себе, которое по мере приближения к ее дому усиливалось, колючим инеем подбиралось к сердцу.
За все, рано или поздно, надо платить: "Отольются слезки..." Всем нутром я чувствовал теперь справедливость Касаткиных слов, шел и, сгорая от стыда, против желания вспоминал тот осенний, праздничный от спокойного солнца день, в который я потревожил Ульяну своим посещением. В воздухе колыхалась паутина, пахло вянущими прохладными листьями сада, полегшей ботвой картошки, спелыми грушами. Эти груши особенно поразили мое воображение. Они лежали вроссыпь вокруг замшелых, с черными трещинами кряжистых стволов, лежали на мелкой утоптанной траве, на опавшем золоте листьев, на гладких дорожках - прозрачно-восковые, сочные, невыразимо душистые... Деревья, с которых они покорно и гулко обрывались наземь, были мощные, с вечными, как у дубов, стволами, а вверху, над широко разметавшимися ветвями, вровень с верхушками, поблескивали алюминиевые щупальца громоотводов... Высокая, поджарая, со строгим лицом игуменьи, на котором настороженно серели маленькие глаза, Ульяна повела меня мимо стволов, подняла несколько крупных груш и протянула на землисто-темных ладонях:
- Попробуй. Слаже меда.
Я покраснел до ушей и отказался. Она не настаивала и положила их в карманы своего темного запана.
Водокачка была у нее за садом. Вручную Ульяна качала воду из пруда, в котором резвилась форель, и поливала грядки с огурцами, луком и капустой. Сизо-белые кочаны у капусты были огромные, тугие, почти без листьев, и внакат, казалось, лежали прямо на земле, как тыквы. Пруд поблескивал незамутненным зеркальцем в конце огорода. С одной стороны его обрамляли вербы, за вербами была колючая изгородь, дальше синела облепиха, а за нею бурлил, вскипал в узких обрывистых берегах Касаут...
Теперь я не узнал ее дома и стоял у ворот в растерянности: он или не он? Но длинная железная крыша и деревянные кружевные узоры на крыльце, запомнившиеся мне, подтвердили: да, я не ошибся, это ее дом. Осел он, покоробился и потемнел изрядно, водосточные трубы поржавели и, колыхаясь, робко, со скрипом позвякивали.
Я постучал в ворота и тотчас увидел на крыльце мальчика и девочку, живо выскочивших на стук. Им было лет по двенадцати: оба рыжеволосые, полные, с насмешливыми курносыми лицами - брат и сестра.
- Дяденька, вам кого? - спросила девочка и, не дожидаясь ответа, быстро пояснила: - Мы одни, мама и папа в школе.
- Этот дом чей? Ваш?
- Да. Папа купил его у родственника той бабушки, которая умерла. Мы приезжие.
- Я знал бабушку. Вы разрешите мне войти и посмотреть огород?
Девочка по-хозяйски, с недоверием оглядела меня с ног до головы.
- А зачем, дяденька?
- Нужно. Это долго объяснять.
- Если нужно, проходите, - великодушно позволила она.
Я вошел, осмотрелся и не увидел перед собою груш: