Читаем Картинки с выставки полностью

Шагал, однако, благоговел громко, не стесняясь своего богоборческого искусства. Его картины живут озвученными: они кричат и поют. Не зря работы художника украшают оперные театры – и нью-йоркский, и парижский. Побывав в последнем, Солоухин брезгливо пожаловался на то, что французы смешали высокое искусство с местечковым. По-своему он был прав. Шагал хотел вместить мир в родной штетл и научил всех говорить на его языке.

Накануне XXI века лучше всех приспособленный к ретроспективам музей Гуггенхайма устроил смотр искусству уходящего века. Обойдя внутри гениальной спирали все школы и направления – от раннего Пикассо до позднего, – я восхищался всеми, но жить бы хотел только с картинами Шагала. В них тепло, уютно, до земли недалеко, но и к небу ближе.

Неудивительно, что каждый раз, когда в Нью-Йорке устраивают его выставки, приходят толпы. На этот раз экспозиция покрывала самые трудные годы – военные[7]. Сперва Шагал надеялся отсидеться в Провансе, но вскоре пришлось бежать в Нью-Йорк, откуда он перебрался в Катскильские горы. Жил в маленьком городке Крэнберри-Лэйк (и правда – озеро, я в нем ловил рыбу). Там художника никто не знал. Однажды Шагал хотел расплатиться за визит к местному доктору своим рисунком. Сельский врач предпочел два доллара, чего ему так и не простили наследники.

Все бы ничего, но в Америке внезапно умерла его жена и муза – возлюбленная Белла. Горюя, Шагал перестал работать. Беспокоясь об отце, дочь нашла ему компаньонку (племянницу, не могу не сказать, того самого Хаггарда, что написал «Копи царя Соломона»). Шагал на ней женился и снова стал писать свадьбы, цветы и ангелов. После войны вернулся во Францию и умер в лифте, поднимаясь в мастерскую. Ему было девяносто семь. Но все главное в этой растянувшейся почти на век жизни произошло в самом начале. В сущности, Шагал всю жизнь писал свое детство, когда он, как Адам, открыл мир и назвал его по-своему. В Париже, считая мастерскую Эдемом, он писал картины голым.

– Я бродил по улицам, – вспоминал Шагал в мемуарах, – и молился: «Господи, Ты, что прячешься в облаках или за домом сапожника, яви мне мой путь, я хочу видеть мир по-своему». И в ответ город лопался, как скрипичная струна, а люди, покинув обычные места, принимались ходить над землей.

– Почему у Шагала все летают? – спросил я у внучки Шолом-Алейхема Бел Кауфман, знавшей художника.

– Кто бы о нем говорил, если бы у него не летали, – не без ехидства ответила она.

– Почему у Шагала все летают? – спросил я у знакомого книжника.

– Евреи жили так скученно, что от тесноты можно было сбежать только в небо.

– Почему у Шагала все летают? – спросил я у одноклассника, ставшего хасидом.

– Искра божественности тянется к своему Создателю, и у святых цадиков приподнимается бахрома на одежде.

– А почему мы этого не видим?

– Глухой, ничего не знавший о музыке, увидел пляшущих на свадьбе и решил, что они сошли с ума, – ответил он мне хасидской притчей, и, вооружившись ею, я отправился на выставку.

Больше всего там было Христа. Таким был ответ Шагала на Холокост. Для него распятый был прежде всего бедным евреем. У шагаловского Христа – глаза коровы, невинной жертвы, которая все терпит и никогда не ропщет, хотя и не знает за собой вины. Таких коров резал дед-мясник. Животные – самые красивые существа на его полотнах. Они прекрасны и невинны, как дети и ангелы. Последними кишат его картины.

– Естественно, – сказал хасид, – каждое доброе дело порождает ангела.

– Еще бы, – поддакнул я.

– А каждый грех, – и он покосился на меня, – демона.

На картинах ангелов больше, но в шагаловской «Гернике» («Падение ангела», которое он под давлением истории переписывал раз в десять лет) они сыплются сверху, как бомбы, словно само небо не выдержало ужаса происходящего.

Обычно, однако, на холстах Шагала все взлетает, а не падает. Он – художник радости, а не горя. Мир у него пребывает в том регистре восторженной экзальтации, которую я встречал – вопреки названию – у Стены плача. Радость на его картинах прячется, как магма, под окостеневшим слоем обыденного. Выпуская ее на волю, Шагал восстанавливал противоестественное положение вещей.

– Все мы, – писал он, – робко ползаем по поверхности мира, не решаясь взрезать и перевернуть этот верхний пласт и окунуться в первозданный хаос.

Чтобы увидеть его глазами художника, надо подойти к холстам вплотную. Абрам Эфрос, первым открывший гений Шагала, считал его мазок самым красивым во всей отечественной живописи. И действительно, если смотреть долго и вблизи, то начинаешь понимать художественную логику мастера. Собираясь с окраин полотна, мазки исподволь стягиваются в образ. Становясь все гуще, краска топорщится ближе к центру. Эта «тактильная» живопись будто рвется к трехмерным видам искусства – мозаике и, конечно, витражам, которыми Шагал заполнил Иерусалим, Нью-Йорк и соборы Франции, оставшиеся после войны без стекол.

Перейти на страницу:

Все книги серии Уроки чтения

Непереводимая игра слов
Непереводимая игра слов

Александр Гаррос – модный публицист, постоянный автор журналов «Сноб» и «GQ», и при этом – серьёзный прозаик, в соавторстве с Алексеем Евдокимовым выпустивший громко прозвучавшие романы «Головоломка», «Фактор фуры», «Чучхе»; лауреат премии «Нацбест».«Непереводимая игра слов» – это увлекательное путешествие: потаённая Россия в деревне на Керженце у Захара Прилепина – и Россия Михаила Шишкина, увиденная из Швейцарии; медленно текущее, словно вечность, время Алексея Германа – и взрывающееся событиями время Сергея Бодрова-старшего; Франция-как-дом Максима Кантора – и Франция как остановка в вечном странствии по миру Олега Радзинского; музыка Гидона Кремера и Теодора Курентзиса, волшебство клоуна Славы Полунина, осмысление успеха Александра Роднянского и Веры Полозковой…

Александр Гаррос , Александр Петрович Гаррос

Публицистика / Документальное

Похожие книги